Я видела, как она прикасается к отцовской палитре, как берет тюбики с краской и что-то колдует-разглядывает, перекладывает из ладони в ладонь, видела, как проводит рукой по подрамнику (слышу непременную отцовскую реплику: «Осторожно, пальцы не занози»), видела, как ходит она вокруг манекена, обыкновенного портняжьего манекена (– Зачем он? – Складки на одежде писать, чтобы натурщиков не мучить); видела: что-то происходит, но что – назвать не могла.
Через много лет отец скажет:
– На студенческой выставке видел работу Ады Рыбачук. Это по-настоящему хорошо.
Ада исчезла из моей жизни: я уезжала из Киева, она уезжала из Киева... Из мелькавшего в журналах, узнавала в разное время, что Ада Рыбачук и Володя Мельниченко живут и работают на Севере; запомнила название: остров Колгуев – место их долгого пребывания, прочитала рассказ о них художника Рокуэлла Кента (почитала, порадовалась, погордилась. Снова подумала: отец был прав). Потом в другом журнале появились их имена в связи с участием в конкурсном проекте по созданию памятника в Бабьем Яру...
Но все это было еще далеко от меня. Вернее, я была еще далеко.
Встретились мы через много лет. Как все живые, я ходила на кладбище навещать могилы близких, а Ада и Володя там работали: создавали памятник киевлянам – целый комплекс, который они называли Парком памяти. Описывать не стану, такова специфика места и работы.
Мы виделись часто: я приходила к ним на «объект», чаще всего заставала их на лесах, во время работы. Иногда виделись у них в мастерской, и у меня дома. Относились и относимся друг к дружке с нежностью: свидетели детства. Ада помнит мою семью («Папа катал тебя на спине и рычал, как лев. Говорил, что ты его дрессировщица. А я завидовала») . Вот этого я как раз не помню. Зато помню ее родных, особенно ясно вижу бабушку Варвару Афанасьевну: она, кажется, и сделала Аду Адой).
В общем, было нам о чем говорить и о чем молчать.
Пришли Володя и Ада на последнюю прощальную выставку работ отца – это было и мое прощание перед отъездом. И держались они как бы в тени: им все казалось, что их присутствие может навлечь...( «тебе предстояла таможня...»– напишет она вдогонку. Я храню это «письмо вдогонку» – вот уже сколько лет. Письмо от Ады и Володи).
Что навлечь, почему?
Кордон милиции я увидела еще издали. Возле спуска в низину, – к стене, к комплексу Памяти, – милиционеров особенно много. Сгрудились. Не пройти. В воздухе повис рев машин, еще какой-то надсадный гул – звук катастрофы. Что это?
«Давайте, проходите. Я сказал, не задерживайтесь». Милиционер разве что не замахивается... « Вы по какому понимаете?»
Если бы услышала выстрелы, – не удивилась бы.
Акция. У меня она ассоциируется с одним: с Бабьим Яром.
Низина. Холмы вокруг. Кладбище. Что там ревет? Акция. Уничтожение.
Потом мы узнаем, что работал насос, качающий цемент – заливали изображения на Стене Памяти: история Киева и киевлян в рельефах – многолетний труд Ады и Володи.
Рядом, через дорогу перейти, – старые домишки. Там живут люди, которых я знаю: они ухаживают за могилами. Фамилия известной мне пожилой пары – Розенкранц. У них свои счеты с властями: рассчитались за фамилию. Много лет провели в Северном Казахстане. Вернувшись, поселились подальше от людей, в старой развалюхе. Жили огородом и грошами за услуги. Они немногословны: с такой фамилией многословными не бывают. Даже молчать опасно, не то, что говорить...
– Один образованный такой спросил: «Это что за шекспировские штучки?» Причем здесь какой-то Шекспир?
– Что случилось? – спрашиваю у Розенкранца.
– Ничего не случилось. Советская власть случилась.
Теперь я это вспоминаю, как яркую речь (для Розенкранца это и длинно, и громко). Были это 80-е. Советская власть себя еще хорошо чувствовала. Еще в прежнем контексте.
И снова голос Розенкранца: «Кто такие? Не знаю, кто. Они давно ходят. Похожи друг на друга. Одеты похоже. Машины пригнали давно. Готовились... Хотите посмотреть? Верхушку стены видно».
Не хочу.
Сейчас об этом и фильмы сняты, и рассказы писаны, и эссе, и много чего другого...А тогда... Розенкранц – мудрец: «Я в памятниках разбираюсь. Это мой хлеб. Разрушить можно. Ума не надо. Но ты ж пойми, что разрушенный он – все равно памятник. Еще больше памятник».
Понимаю.
Этот день дал мне узнать еще об одном памятнике. Непостроенном.
Рядом со мной человек перед плитой , на которой видна надпись «Моисей Гурфинкель».
– Это мой отец, – говорит мой собеседник. – Вообще мы родом из Белой Церкви, но последние годы мы жили вместе в Киеве. После смерти мамы все папины болячки вылезли наружу, а смотреть за ним некому, вот он к нам и переселился. Однажды упал, сломал ногу – и все. Но успел рассказать, почему он так обижен на белоцерковские власти.
Отец смолоду плохо видел, потому и в армию не взяли. А потом эвакуация, куда-то он не успел сесть и застрял в оккупации.