Решительное предпочтение именно идентифицированной извне телесной определенности есть, по существу своему, репрессивная мера, ограничивающая свободу самоопределения индивида. И это лишь первое, изначальное проявление скрытой репрессивности, на которой основывается гуманизм западного образца. Далее следует целый ряд “примет цивилизованности”: приоритет удостоверения личности над самой личностью, пресечение попыток отказаться от биографии (если она мешает и не нравится) и жить другой жизнью, вообще принципиальное подавление любых восстаний против документа — как будто документ важнее еще не завершенной жизни и имеет право определять ее до мельчайших деталей. Такова изначально репрессивная изнанка демократических свобод, смирительная рубашка, которую постиндустриальное общество считает своей повседневной одеждой, приходящейся как раз впору. Если, конечно, не делать резких движений — да ведь никто их и не делает, привыкая к режиму экономии витальности.
Другие экзистенциальные проекты, разворачивающиеся за чертой оседлости, могут практиковать смену носителей, “сбрасывание” завершенных изнутри биографий, отработанных идентификаций и прочих накапливающихся шлаков — отходов жизнедеятельности. Это, например, бытие номада, позволяющее поддерживать устойчивый иммунитет к негативной работе умерщвления. Настоящими номадами становятся, пройдя серию прививок несмертельными дозами смерти.
Однако преобладает микровитальность, и мы повсюду видим ее приметы. Взять хотя бы обрастание вещами, которые старятся сами и старят своего обладателя. Прогрессирующее захламление дома может оказаться верным признаком подступающей клинической смерти: здесь есть далеко идущая аналогия между прекращением обмена веществ и прекращением обмена вещей. Бытие по инерции может быть только угасающим бытием, хотя в плоскости времени циферблатов оно выглядит как продление, сохранение присутствия благодаря экономному пользованию. Такого рода минимизация присутствия напоминает “экономию сна”, в результате которой остаточное бодрствование оказывается отравленным сонливостью. Но зато, “в порядке компенсации”, самый экономичный режим “бобок” окружается уважением и почтением, которые подобают как раз мертвым, а не живым. Как бы там ни было, но вещи, от которых исходит тление, инфицируют тлением и своих обладателей; наступает время, когда длительное пребывание в такой среде не остается безнаказанным и для задержавшихся посторонних.
Рассматривая воображаемую карту распределения витальности, следует упомянуть и о приверженности накопленному багажу знаний, что также поощряется социумом. Например, инфраструктура дисциплинарной науки требует единства точки зрения, привязанности к однажды высказанным взглядам и еще много чего, что органически входит в “научность” науки. Мало кому удается разглядеть за этим все ту же экономию: каждому по одной точке зрения, по одному призванию, по одной биографии… Если говорить о распределении витальных ресурсов, западная цивилизация давно уже строго придерживается принципов военного коммунизма. И практикуемое изъятие излишков усугубляет нелегкий удел смертных.
Какие выводы можно сделать из сказанного? Ну, вероятно, можно сказать, что старость ближе к смерти, чем к жизни. В каком-то смысле, пожалуй, старость и есть сама смерть — ее внутренний опыт, данный некоторым в дополнение к всеобщему опыту смертности, интенсифицирующему бытие живых до уровня человеческой экзистенции. Опыт смертности настораживает, заставляя держаться подальше от заболоченных берегов. Но, как справедливо замечает Левинас: “Абсолютное несогласие с чужой волей не исключает осуществления ее намерений. Отказ подчинить другому жизнь не исключает того, что ему окажется подчинена смерть”12. Настораживает смерть, когда она приходит с косой, но, когда она приходит с капельницей, она завораживает. Завораживает в том смысле, что вызывает привыкание, тем более что можно долго числиться в списке условно живущих, успешно и без особого труда подражая живым. Линия абсолютного разрыва как таковая не вызывает возражений. Но, во-первых, она не является единственным способом данности смерти, а во-вторых, она проведена не там.
7. Загадка телесности
Тело и смерть — это великая проблема. Крайне приблизительные способы ее решения, предлагаемые культурными и социальными институтами, включая медицинские, показывают, как далеки мы еще от ее понимания. Может показаться, что дальнейшее изложение уводит в сторону от основной темы. Но мне так не кажется.