Наконец он совсем проснулся среди покойных утренних звуков — щебетала птица, вдалеке на кухне играло радио, мягко закрылась дверца буфета. Он столкнул одеяло и лежал на спине голый, ощущая, как нагретый батареями воздух осушает испарину на груди. Сны его были просто калейдоскопом осколков прошлой недели, верным отзывом на ее темп и эмоциональные нагрузки, однако упускавшим — из-за инстинктивной, корыстной пристрастности подсознательного — саму стратегию, исходный план, чья развертывающаяся логика только и сохраняла ему рассудок. Уже который день, с тех пор как был отменен судебный запрет, «Джадж» анонсировала разоблачение Гармони, разжигая и фокусируя любопытство публики, так что фотографии, которых никто еще не видел, стали знамением политической жизни от парламента до пивной, всеобщей темой разговоров, предметом, не иметь мнения о котором не мог себе позволить ни один важный игрок. Газета освещала судебные баталии, ледяную поддержку собратьев по правительству, нервозность премьер-министра, «серьезную озабоченность» лидеров оппозиции, размышления великих и праведных. Газета предоставила свои страницы решительным противникам публикации и организовала телевизионные дебаты о необходимости закона, охраняющего частную жизнь от огласки.
Несмотря на голоса противников, общее мнение склонялось к тому, что «Джадж» — честная, боевая газета, что правительство пребывало у власти слишком долго и стало финансово, морально и сексуально нечистоплотным, что Джулиан Гармони — типичный этого пример, презренная личность, и голова его срочно требуется на блюде. За неделю тираж вырос на сотню тысяч, и главный редактор стал замечать, что старшие сотрудники встречают его аргументы молчанием, а не возражениями; втайне все они желали, чтобы он продолжал вести свою линию, лишь бы их принципиальное несогласие было внесено в протокол. Вернон брал верх в споре, поскольку все, включая рядовых репортеров, поняли, что могут усидеть на двух стульях: и газета спасена, и совесть не запятнана.
Он потянулся, поежился и зевнул. До первого совещания семьдесят пять минут, скоро надо будет встать, побриться, принять душ — но не сейчас, пусть еще продлятся последние спокойные мгновения дня. Его нагое тело на простыне, скомканное одеяло у щиколоток и вид собственных гениталий, несмотря на возраст, еще не совсем заслоненных выступом и развалом живота, родили смутные сексуальные мысли, поплывшие в мозгу, как высокие летние облака. Но Манди, наверно, сейчас уходит на работу, а его последняя подруга Дейна, сотрудница палаты общин, до вторника за границей. Он перевернулся на бок и подумал, не заняться ли мастурбацией, может быть, это очистит голову для предстоящих дел. Он рассеянно сделал несколько движений и сдался. В последние дни он как будто бы утратил концентрацию и ясность ума или же способность отодвинуть мысли, и само занятие представлялось до странности устарелым и невероятным, как добывание огня трением.
Кроме того, в последнее время о стольком надо было подумать, столько выдалось треволнений в реальном мире — куда там до них фантазиям. Что он сказал, что скажет, как это воспримется, его следующий шаг, развертывающиеся последствия успеха… Неделя все набирала живую силу, и каждый ее час открывал Вернону новые стороны его власти и возможностей; его дар убеждения и планирования приносил плоды, и он ощущал себя великодушным и милостивым, может быть, немного безжалостным, но в целом праведником: он был один в поле воин, он шел против течения, видел поверх голов современников, сознавая, что решает судьбу своей страны, — и готов был нести эту ответственность. Больше, чем нести, — он