По тускло освещенным, продуваемым ветром улицам мы вместе дошли до метро и по Центральной линии поехали в сторону центра. В шуме — а вернее сказать, под шум — поезда, в полупустом вагоне, Билл поделился со мной кое-какими секретами. Правда, к нему самому они отношения не имели: речь шла о тайнах и переломных моментах в жизни других людей. Он сочувственно поведал мне о том, что мать юного Аластера умерла от лейкемии и теперь отец всячески старается заботиться о сыне как следует. Рассказал, что Рой, парень из «Корри», упал с мотоцикла и разорвал сухожилие в коленке. Выяснилось кое-что новое и о Кубке Нантвича: Чарльз учредил его в память о погибшем друге, однако Билл отказался вдаваться в подробности, а когда я спросил, как он-то познакомился с Чарльзом, вдруг заважничал и притворился непонятливым — как будто к разговору на столь щекотливую личную тему требовался гораздо более серьезный подход. Неужели раньше между ними что-то было? Для ответа на этот вопрос нужно представить себе этих двоих двадцать или тридцать лет назад — до моего рождения, когда Чарльзу было столько же, сколько Биллу сейчас, а Биллу — столько же, сколько Филу. Тогда Билл думал о будущем и словно про запас наращивал мускулы — как гарантию своего положения в обществе. И вот это будущее настало, а он по-прежнему запасает и консервирует мускулатуру. Он сидел напротив: массивный торс, мощные плечи, широкий клин черных волос под расстегнутой рубашкой, тяжелые бедра, раздвинутые на разрезанной и зашитой обивке скамьи. Я знал, что никогда не смогу ни полюбить, ни захотеть его тело, но эти доспехи никчемной мужественности были большим достижением.
Когда мы ехали на запад, через освещенные станции района Сити, такие, как «Банк» и «Сент-Полз», — которые я считал бесполезными по вечерам, пока не вспомнил, что они наверняка нужны, например, Чарльзу, что в Сити, пустеющем в конце недели, кое-где до сих пор живут люди, туземцы и чудаки, — я позабыл о Билле (хотя по-прежнему смотрел на него), и мысли мои унеслись по рельсам вперед, к Филу. Мы уже подъезжали к «Тоттнем-Корт-Роуд», где Билл должен был сделать пересадку на Северную линию, и тут он спросил, неестественно бодрым тоном:
— А как нынче поживает юный Фил?
Я понятия не имел, насколько он осведомлен. В «Корри» мы с Филом вели себя осмотрительно, хотя и не расставались. Однако в переполненном спортивном комплексе клуба трудно было понять, что именно видят, слышат и думают люди. Я улыбнулся так, чтобы улыбку можно было объяснить не только счастливым неведением, но и безрассудным желанием сделать признание.
— Насколько мне известно, неплохо, — безразличным тоном ответил я.
Билл вновь принял скромный, серьезный вид, а когда поезд неожиданно сбавил скорость, он по инерции наклонился ко мне и, собравшись с духом, сказал:
— Люблю этого парня.
Его наигранно самодовольный тон, а еще в большей степени — то неприкрытое жеманство, с которым он произнес слово «люблю», свидетельствовали о невинности и смущении. Поезд резко остановился, и Билл пошатнулся, вставая, а потом грустно, торопливо попрощался и был таков.
9 июня 1925. Снова в Лондоне после почти двухлетнего отсутствия, и все жалуются на жару. Ходить в шортах, расстегнутой рубашке и тропическом шлеме нельзя, и я начинаю понимать, что люди имеют в виду. После Каира и Александрии город удивительно удобный и оживленный, да и гораздо меньше, чем я ожидал — если не в общем, то в деталях. Я слоняюсь по улицам с таким же удовольствием, какое получал, когда возвращался после каникул в Оксфорд и убеждался, что всё осталось по-прежнему (впрочем, на сей раз это не совсем так).
Еще до моего приезда Санди заглянул на Брук-стрит и оставил записку — в своем неповторимом стиле, на странице, вырванной из книжки. Книжка была на французском, в высшей степени — правда, витиевато и косвенно — неприличная, о том, что «il y a une chose aussi bruyante que la souffrance, c’est le plaisir»[111], — и так далее. Испытывая танталовы муки, я дочитал до конца страницы и лишь затем перешел к записке, витиевато и косвенно неприличной, зато написанной по-английски. Я немного посидел в маленькой столовой — со старинными медными часами, деловито отсчитывающими секунды, дивными кальцеоляриями и папиным портретом, угрюмо смотрящим со стены, — размышляя о тех днях, что миновали здесь после моего отъезда в Африку, о времени, в течение коего не происходило ничего, кроме нерегулярных визитов Уилсона со щеткой. Восхитительная, успокаивающая обстановка — как в гробнице египетского вельможи, куда гид направляет солнечный свет, отражающийся от куска старой оловянной фольги, и где на стенах усопшие обнимают богов.