Проклятая война, как все нелепо обернулось на ней! Даже для него, кадрового военного, для которого война — профессия, и он за годы своей службы упрямо и прилежно постигал ее тайны, сложную технологию борьбы с врагом. И может, на войне он впервые задал себе сакраментальный вопрос: а подготовили ли его хотя бы в главном к тому, что так понадобилось на фронте? Всю свою службу, сколько помнил Хлебников, пехоту учили обороне и наиболее — наступлению, зимой и летом, малыми подразделениями и крупными соединениями; на тактических и штабных учениях отрабатывали десятки вариантов этих сложных тем. Никто из военных не мог даже подумать о проблемах отступления — такого вида боевой деятельности не предусматривали уставы Красной армии, которая не собиралась отступать никогда и планировала разбить врага малой кровью и могучим ударом. Наиболее вероятным врагом имелась в виду империалистическая Япония, там, вблизи нее, на Дальнем Востоке происходили частые стычки и провокации, на границах с нею, в Маньчжурии и Монголии, стояли самые боеспособные дальневосточные дивизии Красной армии, командиры всех рангов и степеней неустанно изучали организацию и тактику японской императорской армии. Немцы перед войной были друзьями, их командиры учились в наших академиях, дипломаты и военные регулярно присутствовали на больших маневрах БВО и КВО. На западе был пакт, мир и полный ажур.
А на самом деле все оказалось наоборот. Японцы мирно стоят, где стояли, немцы же под прикрытием пакта ворвались в страну и оттяпали весь ее запад. И нет им удержу, прут на Москву. И кто виноват в этом?
Их полк и дивизия отступали от Барановичей, дважды выходили из окружения, пережили танковый разгром на Березине, потеряли больше половины личного состава. Нестихающей болью ныла душа по погибшим друзьям, страдала от бесконечных неудач и поражений, а разум ночью, в тихие минуты покоя, все перебирал, ворошил тысячи разных причин и фактов, чтобы понять, в чем дело, кто виноват?
Как-то они ночевали на хуторе под Минском. Была темная ночь, приближался дождь, дружно наседали комары, и, чтобы спастись от них, Хлебников пошел спать на хутор в хату. Там уже были полковой начарт Бурш, начхим Емельяненко, кое-кто из бойцов. Не зажигая света, они легли на скамейках, но не спали, говорили о том, о сем, а наиболее — о наших неудачах. И тогда Бурш сказал, что в такой ситуации, когда противник навязывает нам свою тактику, нужно эту тактику перенять у него, получается, что-то одолжить у немцев. Это Бурш в наибольшей мере относил к действиям танковых соединений, а также немецкой пехоты, их автоматчиков, которые действовали совсем иначе, чем это определялось в наших уставах. Не в пример нашим боевым порядкам, немцы наступали одной цепью, командиры у них были сзади, откуда руководили боем, никто у них не бежал перед цепью с пистолетом в руках и с криком “Ура!”.
Никто тогда Буршу не возразил. Хлебников не сомневался: начарт говорит правду, что тут можно возразить? Правда, наступать им еще не приходилось, они все время отступали, но контратак было уже немало, и каждый раз командиры и комиссары должны были вести бойцов за собой в штыковую, подбадривая их криками “Ура!” и “За Сталина, за Родину!”. Не удивительно, что средних командиров у них не хватало, в батальонах почти всех повыбило, ротами командовали старшины и сержанты, а батальонами зачастую недавние взводные, лейтенанты. Безумно не хватало боеприпасов и средств связи, которые тоже были далеко не лучшего качества. Хлебников, когда выпадало, старался разжиться трофейными — прекрасными телефонными аппаратами в эбонитовых футлярах, а также немецким красным кабелем, который был значительно лучше нашего эзекеритового.
Похоже, правду тогда говорил Бурш, но назавтра, когда они были уже на марше, по колонне прокатился слух, что Бурша арестовали особотдельцы за пронемецкую агитацию. На привале под вечер к закрытой машине особого отдела позвали и Хлебникова, и он там писал объяснительную, о чем в тот вечер говорил на хуторе Бурш, и почему он, капитан Хлебников, не дал ему отповеди. Хлебников писал, ругаясь в душе и проклиная все на свете, но думал ли он сам иначе, чем начальник артиллерии? А вот, вопреки своему желанию, вынужден был капать на честного и разумного командира, которому тот разговор, судя по всему, будет стоить жизни.
А если теперь вот напишут на него самого? Хотя бы за эту компанию с немецким ефрейтором? Видно, так же не поздоровится, невзирая на то, что ранен.
“Ну и черт с ним!” — ругался мысленно Хлебников. Уж, видно, теперь ему не страшно ничего. Теперь он не командир и даже не раненый. Теперь он — слепец, калека, нищий. А нищему-калеке можно все. Все, что допускает его совесть. Плевать ему на других и их зрячие заботы. Они — не он. Ибо они — зрячие.
Ему бы только вот закурить…
Но в блиндаже спали, а Серафима еще не приходила, значит, была ночь, день еще не наступил. Но, наверное, наступит. Что только он принесет им в этот блиндаж?