Но он уже считал свой творческий путь завершенным. Летом предыдущего года вышел из печати солидный том его Собрания немецких народных песен. Явно с умыслом он обращает внимание Клары, что одна из этих песен — «Луна взошла украдкой» — использована в первой сонате для фортепиано: «Может быть, ты заметила, что последняя из этих песен возникает в моем Op. 1? Может быть, у тебя возникли при этом и кое-какие мысли? Собственно, в этом действительно есть некий смысл; это — как змея, жалящая свой собственный хвост, то есть символ, который означает: все, история окончена, круг замкнулся!» То же самое пишет он Зимроку: «Кстати, Вы заметили, что как композитор я явственно сказал свое «прощай»? Последняя в сборнике народных песен и она же в моем опусе № 1 — это как бы змея, жалящая свой собственный хвост, то есть просто-напросто символ, означающий, что история окончена».
Недремлющий, неизменно присутствующий в Брамсе инстинкт не обманул его и на этот раз. Он не хочет в это верить; уже тяжело больной, он продолжает говорить «о небольшой бюргерской желтухе», стараясь создать впечатление, будто он уверен, что поправится. Но он знает, что час его пробил, и приводит в порядок свой дом, уничтожая все, о чем он не хочет поведать грядущим поколениям. У него в квартире не осталось и следа каких-нибудь неопубликованных сочинений. Со своим «Мамоной», как он называл свое состояние, он был менее осмотрителен. Его завещание не было признано законным, что повлекло за собой многолетний спор о правах на наследство.
Друзья
В той сложной мозаике, из которой складывается изображение человеческого характера, друзья и дружеские отношения составляют весьма существенную часть. Применительно к Брамсу это тем более справедливо, поскольку он постоянно испытывал потребность в людях, в общении, в личных связях. Эта потребность не только не противоречит его привычке к одиночеству, свойственной ему как творческой личности и как живущему особняком холостяку, но, напротив, именно этой привычкой и обусловлена. Общение с людьми было ему необходимо как противовес, как отдых от экстатических видений, которыми он жил в минуты творчества. Поэтому его так часто можно было видеть на людях и поэтому же так богата его переписка. Читатель, вероятно, уже заметил, сколь интересен он был как автор писем, насколько точен и пластичен его язык, насколько содержательно любое из его сообщений, при всей их краткости и торопливости, ибо он терпеть не мог попусту тратить время. Правда, иногда он пишет не очень понятно; но причина тому коренилась в его характере, в известной стыдливости, которая мешала высказать то, что он чувствовал на самом деле. Иной раз это может показаться своего рода позой — особенно когда он, как бы вскользь, как о чем-то несущественном, говорит о том, что для него как раз чрезвычайно важно. Иногда он сам жалуется на какие-то внутренние препоны, мешающие ему высказаться открыто. Так, в одном из писем Кларе он, поздравляя ее с днем рождения, признается: «Собственно, я всегда пишу лишь половину фразы, а другую половину читатель пусть додумает сам!» В других случаях эти препоны дают ему повод для шутки — как, например, в письме Бернгарду Шольцу: «Я знаю за собой несносную привычку писать коротко, но неясно». Неясность неизменно была порождена какой-то из этих препон.
При всем том он добрый, верный, надежный друг. «Я привык относиться к дружбе очень просто и очень серьезно», — написал он однажды Альгейеру[71]. Его друзья знали это, они его любили и уважали, но в то же время и побаивались, потому что никогда нельзя было понять, в каком он настроении. К тому же он мог жестоко обидеть. Иногда создается впечатление, что больше всех страдал от этого он сам. Однако он никогда не снисходил до извинений — так же как не мог удержаться от ехидного замечания, если оно пришло ему в голову. В его прямоте был элемент садизма, равно как в его прорывающейся порой агрессивности присутствовало нечто вроде стремления отомстить за ту боль и те несправедливости, которые ему причинили другие. Поэтому отношения Брамса с друзьями постоянно омрачались какими-то недоразумениями. Причем пострадавшей стороной, пожалуй, оказывался в большинстве случаев именно он — тот, кто, собственно, и был виновником этих недоразумений. И тогда он становился способным на признания, поразительные в своей горечи, — вроде того, о котором сообщает Евгения Шуман, дочь Клары: «У меня нет друзей! Если кто-нибудь скажет, что он дружит со мной, не верьте ему!» Бильрот цитирует его афоризм: «Никому не дано заглянуть в душу другого» — в наибольшей мере в нем, пожалуй, отложился опыт самопознания самого Брамса. Но именно поэтому так важен тот свет, что проливают на него лучи дружеских связей. Многие его свойства каждый из друзей воспринимал по-своему, в соответствии с собственным характером; но в перекрестье этих отдельных лучей возникает все же более или менее законченная картина.