После граммофона выступили заводские певцы и танцоры, вбивая каблуками «Барыню» в доски, уложенные поперек двух подвод. А потом состязались на силу и ловкость, выжимали гири и прыгали в мешках под хохот и свист, перетягивали канат — обозники на аульчан.
Потом, когда солнце, умаявшись подниматься за долгое утро, установилось прочно в зените, объявил Каюмов гвоздь программы: футбол! Готовились к нему чекисты и сборная аула. И хотя одиннадцать выставленных селом джигитов имели об игре смутные понятия, тем не менее, как понял Аврамов по их неистовым глазам, сражаться они будут до последнего. А посему, собрав свою братию, предупредил он ее вполголоса, весомо:
— Село не давить. Терпеть. В случае полома одной ноги играть на другой и улыбаться. Международных конфликтов не раздувать. Опанасенко, Кошкин, вас данная команда особо касается. И чтобы ничью мне как яблочко на тарелочке поднесли. Ясно? Виновных в перегибе усердия за уши драть будем втемную, в нерабочее время. Вратарем для затравки назначаю Софью Ивановну Рутову. Судьей буду я. Другие кандидатуры имеются? Ах, нет. Вопросы?
Не было и вопросов. Переместились зрители из аула на сотню шагов — под самую гору, где расстилалась цветочным ковром чудная поляна размером в аккурат с футбольное поле, и обозначили на ней гимнастерками чекистов двое ворот.
Когда встала в воротах Рутова, тряхнув рассыпавшимися по плечам волосами, стон прокатился по аулу: женщина против джигитов? Раздулись ноздри босоногой ватаги, хищно тряхнула она полами бешметов, заправленных за узорчатые пояски.
Аврамов поднес к губам свисток и дал начало несусветному. Пошла напролом аульская кучка к воротам Рутовой, пиная мяч чем попало, и не было никакой возможности удержать ее. Ревел аул, раздувались щеки у Аврамова в немом усилии пронзить этот рев трелью свистка.
Первый мяч закатили в ворота вместе с Рутовой. Опанасенко поднимался с колен, опасливо щупая свой вспухший нос, придерживая рукой разодранную майку: она сползала с плеча. Опанасенко сплюнул, снял ее, шваркнул о землю.
Аврамов поднял руки, требуя тишины. Гул спал, и судья бесстрастно воткнул в толпу счет:
— Один — ноль. — Переждал вопли, добавил безжалостно, зыркнув на Опанасенко: — Кому нужны персональные примочки, а также соболезнования, прошу подойти к вратарю Рутовой. Она пожалеет.
Толмачи усердно перевели. Старики в первых рядах захохотали, разевая беззубые рты: «Валла-билла, ей-бох, сами лючи иест русски игра фуй-бол!»
— Команды готовы? — зычно спросил Аврамов и пронзительно засвистел: — Начали!
Усмехаясь, наблюдал он беспардонную свалку на зеленой поляне — такой стала теперь хитроумная английская игра, — и не было никакой возможности вогнать этот необузданный клубок в какие-нибудь законные рамки.
«Нет худа без добра, — наконец подытожил Аврамов. — Моим — лишняя тренировка в боевых условиях, аулу — масло на душу. В конце концов, за тем и явились — умаслить души, не считая Митцинского. Эх, Быкову рассказать сейчас надобно все, что увидел».
Но Быкова пока не было. Двор Митцинского молчал.
Пробегая прищуренным взглядом ломаные шеренги зрителей-аульчан, почувствовал Аврамов в какой-то момент, как кольнуло его взгляд что-то знакомое. Не мог он пока уловить — где впаялось в память мелькнувшее в толпе лицо и отчего вдруг стала набухать внутри тревога. Для внешнего обозрения являл Аврамов собою саму неподкупаемость, глядел в основном затем, чтобы увечьем в игре не испортить праздник. Бесполезный теперь в людском реве свисток сунул в карман галифе.
Тут придавили Кошкина к земле, держали втроем — уж больно сноровист и увертлив оказался форвард, заколотивший в ворота сборной аула уже два мяча. А мяч тем временем пропихивался босоногою ордою в бешметах сквозь оборону к воротам Рутовой.
Выворачивал вслед за ним шею придавленный Кошкин, косился красным петушьим взглядом, похрипывал, полузадушенный, ждал аврамовского свистка. Аврамов медлил: наблюдал, посмеивался.
И тогда осерчал Кошкин всерьез. Напрягся, напружинил спину, зажал под мышкою лохматую башку джигита, ногами, приемом джиу-джитсу, отшвырнул шагов на пять второго и, изогнувшись, так двинул головой третьего, что осел тот и согнулся пополам.