Точнее, жизни, общей с другими, но есть своя, уединенная, тайная, странная для окружающих — жизнь- воспоминание, жизнь — сновидение, жизнь — мечта. Может быть, я преувеличиваю, может быть, преуменьшаю — судить трудно. Да я и не берусь судить и, собственно, мог бы промолчать, если бы впервые столкнулся с такой картиной, но в том‑то и дело, что подобную картину я видел много раз — так и висит перед глазами, угловатая, неуклюжая, в рассохшейся раме, на ворсистой бечеве, картина, именуемая жизнью. И поскольку от намалеванного на холсте чудовища не убежишь, не спрячешься, не затаишься за портьерой, то и выходит: жизнь у нас к старикам особенно безжалостна и жестока. И вместо того чтобы радовать глаз ухоженными кустами роз, подстриженными изумрудными газонами, посыпанными гравием тропинками и уютными, увитыми плющом и диким виноградом беседками с плетеными креслами, старость зияет, как пролом в стене, как провал, как мусорная свалка посреди проходного двора…
Некое стыдливое чувство — боязнь, что у нее не убрано, — не позволило Ирине Владимировне пустить меня дальше крошечной прихожей, и мы беседовали возле самой двери, притулившись на приступочке, в уголочке. Своим странно певучим голосом собеседница рассказывала мне о старых малолевшинских домах («Фасад как будто одноэтажный, а с тыльной стороны антресоли — этажочки такие»), о семье Добровых (строгое требование — делать ударение на втором слоге), о докторе Филиппе Александровиче, о Коваленском и его жене Шуре. Рассказывала о приживалке Феклуше и о самом Данииле — каким он был в юности. Каждый персонаж приобретал в ее изображении удивительно зримые и выпуклые черты благодаря тому, что Ирина Владимировна умела подобрать словечко, крепкое, просторечное, с перцем: сказывалось нечто семейное, наследственное, пильняковское, общее с двоюродным братом.
К примеру, о преобладании у обитателей дома имени Александр (Филипп Александрович, Александра Михайловна, Александра Филипповна, Александр Викторович) она выразилась так: «В доме была сплошная Александрия». Об оппозиционных нравах в семье: «Старики не больно вякали, помалкивали, а молодые высказывались — это их и погубило. Всех подмели». Запомнившиеся примеры того, как Александра Филипповна «любила слова коверкать»: «Вместо Ойс- трах — ой, страх! Вместо Даниил Шафран (известный в те годы виолончелист. — Л. Б.) — а Даниил‑то не шафран!» А вот не слишком лестное по поводу Филиппа Александровича: «Его спрашивают, какой у него камень в перстне. Он в ответ: «Замороженная сопля»» Или, скажем, весьма едкая характеристика Александра Викторовича Коваленского: «Если подадут какое- нибудь кушанье, к себе придвинет и сразу лопает». О некоей симпатии, неофициальной жене Даниила Андреева: «…дама, которая соревновалась с Аллочкой» (понятно — с Аллой Александровной). О самом Данииле Леонидовиче — каким его воспринимала тогда: «…на Пастернака маленько похож».
Саму Ирину Владимировну не арестовывали, не ссылали, и она как бы принадлежала к той части общества, которая из страха за свое благополучие верила или заставляла себя верить… И тут я должен привести обрывок стихотвореньица, характерные для тридцатых — сороковых годов неполные две строчки, сохранившиеся в ее памяти: «Если дядя взят//, Так и надо: дядя гад». Повторяю, не арестовывали, не ссылали, но время расправилось и с ней жестоко, заставив поверить в «если». Или если не поверить, то хотя бы допустить мысль. Поэтому она как бы оправдывает то время, сравнивая его с нынешним: «Мятеж есть мятеж. Сейчас тоже круши — ломай, только наоборот».
К концу беседы Ирина Владимировна слегка привыкла к моему обществу, освободилась от излишних церемоний и в знак расположения ко мне решила познакомить меня… со своими котами. Мы оба встали с приступок, и она открыла дверь кухни, где были заперты ее любимцы, весьма ухоженные, упитанные и даже лоснящиеся — предмет ее неустанной заботы. Коты меня обнюхали, а один даже вспрыгнул ко мне на руки, выгнул спину и утробно заурчал от почесывания у него за ухом. После этого хозяйка и вовсе растрогалась, прониклась ко мне еще большим доверием и показала свою самую заветную драгоценность — засохшую, порыжелую и наполовину осы павшуюся еловую ветку с двумя — тремя новогодними игрушками, прибитую к стене в коридоре. «Вам нравится? Это у меня с позапрошлого года…» — сказала она, как бы делясь со мной секретом не столько новогоднего, сколько некоего странного, нездешнего и нескончаемого праздника, отзвуки которого все слышнее для нее с годами…
Глава сорок восьмая
ДОМИК В ИЗМАЙЛОВЕ. ДОКТОР ШТАЙНЕР