Но после описанных событий мое мнение о нем изменилось, и я сказал себе, что в конце концов человек не есть существо сугубо материальное, что мы состоим из тела и души; что приписывать все телу и хотеть все объяснить только им неправильно; что нервные флюиды, приводимые в движение волнениями воздуха, так же сложно понять, как и прямое воздействие оккультных сил; что невозможно постичь, каким образом простое щекотание, производимое в нашем ухе по правилам полифонии, вызывает у нас тысячи приятных или ужасных эмоций, возносит нашу душу к Богу и ставит перед лицом небытия или пробуждает в нас жизненный пыл, восторг, любовь, страх, жалость… Нет, я не считал больше это объяснение удовлетворительным, идеи капельмейстера казались мне более значительными, более сильными, более верными и более приемлемыми во всех отношениях.
Впрочем, как объяснить щекотанием нервов появление Саферия Мютца в пивной? как объяснить ужас несчастного, вынудивший его добровольно сдаться, и чудесную проницательность Блица, когда он говорил нам:
— Тсс, слушайте… Он идет… Да хранит нас Господь!
Короче говоря, все мои предубеждения против невидимого мира исчезли, и новые факты утвердили меня в этой точке зрения.
Примерно через две недели после сцены, о которой я поведал выше, Саферий Мютц был переведен из жандармерии в тюрьму Штутгарта. Тысячи слухов, порожденных смертью Гредель Дик, начали затихать; бедная девушка покоилась с миром за холмом Трех Источников, а люди обсуждали будущий сбор винограда.
Однажды вечером, около пяти часов, выйдя из большого таможенного склада, где я продегустировал несколько сортов вина за счет Брауэра, который в этом деле доверял мне больше, чем себе, со слегка отяжелевшей головой я случайно свернул на широкую Платановую аллею за церковью святого Ландольфа.
Справа от меня Рейн разворачивал свое лазурное полотно, куда несколько рыбаков забросили свои сети; слева от меня возвышались старинные городские укрепления.
Воздух становился прохладнее, волны пели свой вечный гимн, шварцвальдский бриз колыхал листву, а я шел, ни о чем не думая, как вдруг звуки скрипки резанули мое ухо.
Я прислушался.
Славка-черноголовка не вкладывает больше изящества, нежности в свои быстрые трели, больше восторга в поток своего вдохновения.
Но это было ни на что не похоже, не знало ни отдыха, ни меры; то был каскад безумных нот восхитительной точности, но лишенных порядка и системы. И затем, сквозь полет вдохновения, несколько пронзительных, резких штрихов пронизывали до мозга костей.
«Теодор Блиц здесь», — сказал я себе, раздвигая высокие заросли бузины у подножия склона.
Я увидел, что нахожусь в тридцати шагах от почты, около покрытого ряской водопойного желоба, откуда огромные лягушки высовывали свои курносые носы. Немного поодаль высились конюшни со своими широкими стойлами и дом с осыпавшейся штукатуркой. Во дворе, окруженном стеной высотой по грудь и ржавой решеткой, разгуливали пять или шесть куриц, а в большой клетке бегали кролики со вздернутыми задками и хвостиками трубой; они увидели меня и исчезли как тени под дверью риги[317].
Никакого другого шума, кроме шепота речных волн и странной фантазии скрипки, не было слышно.
Как, черт возьми, Теодор Блиц оказался здесь?
Мне пришло в голову, что он экспериментировал со своей музыкой над семейством Мютц; и, подталкиваемый любопытством, я скользнул за низкой оградой, чтобы посмотреть, что творилось на ферме.
Окна там были распахнуты настежь, и в низкой просторной комнате с коричневыми балками, находящейся на одном уровне со двором, я увидел длинный стол, накрытый со всей пышностью деревенских праздников; более тридцати приборов выстроились на нем; но меня поразило, что перед всем этим великолепием сидело лишь пять человек: папаша Мютц, мрачный и задумчивый, в черном вельветовом сюртуке с металлическими пуговицами — крупная седеющая голова, запавшие глаза уставились в одну точку перед собой; его зять с сухим, ничего не выражающим лицом, поднятый воротник рубашки закрывает уши; мать в огромном тюлевом чепце, сидящая с потерянным видом; дочь, довольно красивая брюнетка в завязанном под подбородком чепчике из черной тафты с золотыми и серебряными блестками, с пестрым шелковым платком на плечах; наконец, Теодор Блиц в сдвинутой на ухо треуголке, зажавший скрипку между плечом и подбородком — маленькие глазки сверкают, щека приподнята широкой складкой, локти двигаются, как ноги кузнечика, пиликающего свою пронзительную песенку в зарослях вереска.