Я села. На мне была футболка и шорты – переоделась после работы. Обычно Мэйс видел меня в сестринской форме, и теперь я чувствовала себя незащищенной. Правда, он все равно на меня не смотрел. Подобрав с земли камешек, он перекатывал его между пальцами. Здесь, на стрелочном съезде, дорога разветвлялась. На одном из путей, рядом со старой забегаловкой, которая выглядела так, словно не работала уже много лет, стояли шесть заброшенных, поеденных ржавчиной вагонов. Вокруг полная неподвижность, хотя, как я знала, эта ветка еще действует. Мы были так близко к рельсам, что, пронесись мимо ревущий поезд, нас бы отбросило потоком воздуха. Но сейчас стояла тишина.
– Мэйс, поговорите со мной. Ваше молчание меня с ума сводит.
– Вы ни черта не понимаете. Вы просто неопытная девчонка.
Его слова укололи меня. Почти то же я говорила Лу.
– Скажите мне, как все исправить.
– Исправить?
– Мы пойдем в суд. Это не должно повториться ни с кем другим. Мы нашли молодого белого адвоката.
– Да, я слышал, он ко всем лез с вопросами.
– Будем судиться с клиникой.
Я впервые сказала ему об этом, и мне хотелось знать, что он думает. Весь сегодняшний день Мэйс гонял туда-сюда огурцы, так он обычно выражался. Я плохо представляла, что это значит, – бывать на фабриках мне не приходилось. От его одежды пахло уксусом.
– Хотите, чтобы вас уволили? – спросил он.
– Клинику нужно закрыть. – Я встала, и ведро повалилось набок. – Я всей душой люблю ваших дочек, с самого первого дня, вам не в чем меня упрекнуть.
Он покачал головой:
– Вы просто богатенькая девица, которая считает, что может играться с чужими жизнями.
– А вы теперь всеведущий судья?
– У моих дочек забрали возможность стать женщинами!
– Необязательно рожать детей, чтобы быть женщиной.
– Думаете, вы очень мудрая, но черта с два. – Голос Мэйса звучал сдавленно, надтреснуто, глаза покраснели.
Я не знала, что делать. Стояла столбом. Он вытер и без того сухое лицо краем рубашки.
– Мэйс. – Я шагнула к нему, а он притянул меня к себе.
– Ты так на нее похожа. Она была такая же. Упрямая как ослица. – Я затрясла головой, но он продолжил: – Ты ладишь с девочками. И с мамой. Она тоже ладила. По-моему, мама сильнее всех по ней горевала. Но когда ты приходишь, мама будто оживает.
Я чувствовала на лице его теплое дыхание.
– Теперь миссис Уильямс меня ненавидит.
– Я тоже тебя ненавидел. Зашел тогда в палату, а там мои малышки рыдают громче, чем когда их мать умерла. Я был готов убить. Тебя – первую. Но потом посмотрел в твои глаза и все понял. Тебя разрывало совсем как меня.
Солнце палило, и я начала потеть. Мы стояли слишком близко друг к другу. Мэйс поставил ногу на рельс, а я оперлась о его бедро; донесся далекий свисток поезда. Когда я попыталась отстраниться, Мэйс положил руку мне на талию, и мое сердце сжалось. Я закрыла глаза, ожидая, что сейчас он меня поцелует. Внезапно вспыхнувшая искра должна нам помочь. Если после того, что случилось, он подарит мне немного нежности, то, быть может, мы оба сумеем все пережить.
Он вдруг опустил руку и отпрянул. Сгреб с земли пригоршню камней и швырнул в сторону вагона. Раздался лязг.
– Пошли, – сказал он и направился обратно к дорожке.
Я взглянула на лежащее ведро. По нему вверх ползли муравьи.
25
В то утро, когда об иске Лу написали в газетах, я зашла в мастерскую и увидела, что мама спит на полу. Мама и раньше иногда оставалась там на ночь, если работала допоздна, но я думала, что раз она снова начала ходить по воскресеньям в церковь, то с ночевками в мастерской покончено, а потому испугалась. Вместо подушки она положила под голову комок защитной пленки, обувь не сняла.
– Мама?
Она приподнялась. Ее тонкие волосы, прежде темные, отливали серебром. Я помогла ей сесть на диван, она откинулась на спинку.
Мама изумительно красива на фотографиях, я не встречала других таких женщин. На нее всегда так выигрышно падает свет, что снимками хочется любоваться без конца. Но спуск затвора будто всякий раз застает маму врасплох. На всех фотографиях у мамы одно выражение лица: брови чуть вздернуты, взгляд рассеянно устремлен в пространство. Она никогда не расслабляется перед камерой, не смотрит в объектив. Я бы сказала, что на снимках она выглядит настороженно, словно опускает щит, едва на нее наводят резкость.
Нечто такое я видела и в ее картинах. Их притягательность таилась в чем-то ускользающем, неуловимом. В мамином творчестве бывали особые периоды: в одни годы она предпочитала яркие оттенки, в другие – приглушенные или пастельные. А иногда широкой трехдюймовой кистью наносила цветные полосы в центре чистого холста. Ее картины редко оставляли людей равнодушными, взгляды притягивали даже самые небольшие полотна.
По мнению папы, в шестидесятые мама не прославилась исключительно потому, что чернокожие художники тогда предпочитали предметную живопись – так легче было вкладывать в картины политические высказывания. Но кто разглядит протест за цветовыми мазками и пятнами? Не каждый человек способен понять, говорил папа, как много в таком подходе свободы.