Единственный бабушкин брат, Джон Рочед, автор памятника Уоллесу[4] в Стирлинге, поехал в Австралию, чтобы повидаться с ней, но умер в дороге.
Бабушка, какой я ее помню, была очень похожа на портреты королевы Виктории. Свои серебристые волосы она высоко зачесывала и носила маленький чепец из блестящей материи. Платье она обычно носила из черного матового шелка, с узким лифом и широкой юбкой. На шее у нее была кружевная косынка либо тонкий кружевной шарф, заколотый брошью филигранного золота с большим топазом.
Бабушка — первый человек, которым я всерьез заинтересовалась, возможно потому, что и я ее тоже интересовала. Она всегда приветливо улыбалась при виде меня и восклицала: «А вот и моя бледная веснушка» — и разговаривала со мной так, словно мы с ней — лучшие друзья.
Она усаживала меня на подушечку у своих ног, читала вслух отрывки из книги «Элизабет, или сибирские изгнанники» и учила меня петь.
Иногда она играла на фортепьяно в гостиной и пела шотландские песни: «Джон Андерсон», «Робин» и «В полях под снегом и дождем», хотя Роберта Бернса она недолюбливала.
Гостиная в Клервиле предназначалась для приема гостей. Мы, дети, редко заходили туда, разве что когда бабушка играла и пела нам да в дни рождения и еще — на рождество.
Бывало, я упрашивала бабушку поиграть и спеть, специально чтобы попасть в гостиную. Необыкновенно интересно было сидеть на тонконогом, обитом зеленой парчой стуле и разглядывать забавные безделушки на камине.
С трепетом и восторгом глядела я вокруг: на полированный стол гладкого с причудливыми узорами коричневого дерева, стоявший посреди комнаты, на фотографии в рамках и китайскую вазу, полную сухих лепестков розы. Сбоку стоял столик поменьше, палисандрового дерева, его ящички были набиты мотками шелковых и бумажных ниток всех цветов и оттенков, какие только можно вообразить. Бабушка поднимала крышку столика, доставала коричневую шелковую сумку, всю в складках, и извлекала из нее самые разнообразные сокровища: вырезанную из косточки персика гондолу, веточку коралла, сломанное ожерелье с бусинками венецианского стекла, газовый веер, на котором были нарисованы китайцы и китаянки, предающиеся развлечениям, или лоскутки старых кружев и вышивок; и о каждой вещице бабушка могла что-нибудь рассказать.
Но самым удивительным в этой комнате мне представлялось пианино «Эрард», того же золотисто-коричневого дерева, что и большой стол. Бабушкина игра казалась мне настоящим волшебством. Голос у нее был высокий, серебристый. Пела она без всяких нот, и я очень любила слушать и следить, как ее пальцы легко скользят по клавишам.
— У мамы редкая память, — часто говорили тетки.
Одна из фотографий на столе была в серебряной рамке. Даже тогда, ребенком, я чувствовала, что лицо на фотографии красиво, хоть и принадлежит немолодой уже женщине. Казалось, она вместе со мной слушала пение и игру бабушки.
Однажды я спросила:
— Кто это?
— Это твоя двоюродная бабушка Джорджина, — отвечала бабушка. — Ее называли красой Эдинбурга. Роберт Бернс посвятил ей стихотворение, но он был очень нехороший человек.
Много лет спустя в томике Бернса я нашла стихотворение «Джорджине».
Мне не приходилось слышать, чтоб дедушка ходил в церковь; зато бабушка была глубоко религиозна, но она не принадлежала к пресвитерианам. Иногда она водила меня в деревянную англиканскую церквушку, одиноко стоявшую посреди полей приблизительно в миле от Клервиля; эти поля давно застроены рядами улиц и домов, которые протянулись от Колфилда к Северной дороге и дальше до самого моря в одну сторону и до подножия Данденонгских холмов, ясно синевших на горизонте, — в другую.
Мое критическое отношение к религиозным доктринам впервые проявилось именно в этой церкви. В тот день бабушки там не было. Я с удовольствием отправилась в церковь с дядей Артуром, единственным маминым братом, очень симпатичным, еще молодым холостяком.
Мы просидели рядом до конца службы и выслушали притчу об Иакове и Исаве, которую пожилой священник прочел из Библии. Мне тогда было не больше восьми лет, и все же меня возмутило то, как поступили с Исавом.
— А мне бог не нравится, — заявила я дяде Артуру на обратном пути.
— Почему? — спросил он, должно быть забавляясь моей серьезностью.
Я объяснила, что, по-моему, богу следовало разоблачить обман Иакова. А он допустил, чтоб Исав, хороший сын, который слушался отца и старался добыть ему обед, был лишен родительского благословения, и Авраам благословил Иакова, который так плохо поступил с братом и к тому же врал. Я чувствовала несправедливость и не могла простить богу попустительства обманщику.
К тому времени меня уже приучили верить, что бог всемогущ, он все знает и все видит. Бабушка и мама пришли бы в ужас, узнай они об этих моих рассуждениях, но, очевидно, дядя Артур не выдал меня. Я думаю, он просто был согласен со мной; во всяком случае, между нами установилось взаимопонимание.