На продбазе Антон Семенович вручил мне ордера на хлеб, пшено, леденцы и жир — получай! — а сам куда-то скрылся. Я все получил, уложил и, стоя у нагруженных саней, размышлял: как же так? кто он? куда мы поедем? что за чудак — прямо из тюрьмы забрал, распоряжается, как дома, доверил получить столько добра…
— Получил? Вот и хорошо! А то самому пришлось бы возиться. А я до смерти не люблю весов и весовщиков этих — надувают они меня. Ну, запрягай.
Что такое со мной сделалось? К тому времени я уже привык, чтоб люди слушались меня, а тут скажи он: «Сам впрягайся и тяни эти самые сани», — впрягся бы.
Поехали мы по большому шляху Полтава-Харьков. Мороз пробирал насквозь, кругом снежное поле, ветер.
— Замерз, Семен?
— Нет.
— Возьми вот башлык, натяни на голову.
— Так я ж не замерз.
— Возьми. Отогреешь уши — отдашь мне, так и будем выручать друг друга.
И Антон Семенович накинул на меня свой башлык. И каким теплым показался мне этот ветхий башлычок!
Немного погодя он сказал:
— Ну как, отогрелись уши? Дай, брат, теперь мне, а то как бы я свои совсем не потерял.
Я поспешно снял башлык и передал его Антону Семеновичу. Только всего и было в тот вечер. Но это было очень много!
Тут же вспомнился мне и другой вечер, оставивший в моей душе такой же глубокий, такой же неизгладимый след.
Однажды я встретил его во дворе ночью, уже после отбоя. Я всегда радовался, когда заставал его одного. Словом, сказанным с глазу на глаз, я особенно дорожил — мне казалось, что оно принадлежит только мне, мне одному.
— Почему не спите, Антон Семенович? — спросил я, надеясь, что он хоть ненадолго задержится и мы перекинемся несколькими словами.
Антона Семеновича как-то передернуло, и он сказал с усилием:
— Оставь меня в покое. Ты такой же зверь… нет, хуже — такое же животное, как и все те…
— Антон Семенович! Да что с вами? Что случилось?
— Я вам отдал все, что есть в человеке лучшего, — молодость, разум, совесть, честь. Я думал, вы люди, а вы стадо, орава хитрых мошенников!
— Антон Семенович, да что же случилось?
— Ты не знаешь, что случилось? Не прикидывайся дурнем, хватит! Ни одному из вас не верю! Вы не только меня растаскиваете на куски — вы друг друга пожираете. Ты не знаешь, что происходит в спальне? И ты хуже других: ты не играешь, а знаешь и, как трус, молчишь.
Он повернулся и ушел, а я стоял, как громом пораженный. Потом кинулся в спальню. Там едва теплился свет замаскированной лампочки. На кровати Буруна сидели в одном белье четверо пацанов. Сидели они такие пришибленные, покорные и жалкими и отчаянными глазами смотрели на Буруна, который невозмутимо тасовал карты.
— Хватит играть! — крикнул я с порога.
— Антон? — насторожился Бурун.
— Не Антон — я. Хватит!
— Ого!
— Жевелий, Гуд и все вы — спать!
— Да ты что, Семен? Смотри ты, благородный нашелся!
— Прекрати игру! Что выиграл — хлопцам. Не имеем мы права измываться над Антоном!
— А я что — с ним играю? Ему-то что. Или ты к нему в адвокаты записался?
— Еще раз говорю: прекрати!
— Да иди ты… — начал Бурун — и не договорил. Лицо у меня, что ли, было уж очень бешеное, только он поперхнулся и сказал угрюмо: — Ладно… кончили…
Нет, человек чувствует доверие не только в теплом, душевном разговоре — чувствует и в гневе, в резком, беспощадном слове. Гнев Антона Семеновича, его презрение всегда были так искренни и человечны, что пробуждали самое заветное, самое человеческое и в нас. Даже самые ленивые и тупые понимала сколько же сердца надо нашему воспитателю, сколько он тратит на нас, сколько себя отдает — для чего? Только для того, чтобы мы стали людьми и жили как люди.
23
Пионеры
Мы обедали, когда в столовую ворвался запыхавшийся Суржик. Его обычно равнодушное и замкнутое лицо пылало румянцем, а глаза… может, мы в первый раз и увидели, что есть у Суржика глаза: всегда сонно прикрытые тяжелыми веками, они сейчас готовы были выскочить — и оказалось что они живые, беспокойные.
— Семен Афанасьевич! — выговорил он, с трудом переводя дыхание. — Там из Ленинграда… к нам… какие-то…
Ребята привстали, кое-кто уже побросал ложки, маленький Стеклов вскочил.
— Павлушка, ты что, разве кончил уже! Не кончил, так сиди! — услышал я выходя.
Отряд Жукова дежурил по столовой, а разве Саня позволит выйти, не дохлебав супа, не доев каши, — вот так просто выскочить из-за стола!
Суржик широко шагал рядом со мной, заглядывая мне в лицо и возбужденно повторял:
— «Доложи, говорят, заведующему. Ты, говорят, видно, дежурный, так доложи заведующему…»
— Да кто? Кто приехал?
Но тут до меня донеслась сухая дробь барабана. От калитки навстречу нам строем по двое маршировали пионеры — человек десять, все в форме и с галстуками. Высокий паренек в юнгштурмовке шел по левую руку. Сразу видно было, что он очень доволен всем — и четкой барабанной дробью, и выправкой своего маленького отряда, и славным, солнечным днем.
— Стой!.. Раз-два!
— Ах, кабы горн!.. — с отчаянием прошептал Суржик.
— Вы заведующий? — спросил вожатый.
— Я.
— Здравствуйте. Мы делегация от ленинградских пионеров с подарками для ваших ребят. Лучинкин.
— Очень приятно. Карабанов.