Пел потом кобзарь про Марусю-Богуславку.
Она пришла к пленным запорожцам в каменную темницу крымского города Кафы и пообещала выпустить узников из тюрьмы — дошли бы они только до славного города Богуслава и принесли привет от нее к отцу-матери. А саму Марусю освобождать уже поздно —
Еще глуше звучали басы, еще выше поднимался голос Кушнерика. Трагический разговор затевал Днепр Славутич с тихим Дунаем:
Не раз слушал потом Довженко Кушнерика, не раз приезжал к нему в Велику Багачку, принимал у себя в Киеве, возил друзей — слушать «одного из последних», и всегда эти торжественные звуки бандуры и этот трагически взволнованный голос слепца волновали его, как только и может взволновать встреча с подлинным высоким искусством.
Он много думал о том, как близок патетический строй думы пафосу его собственной поэзии.
Это в старых украинских думах плененные турками казаки взлетают не сломленной в неволе мыслью вместе с птичьей стаей в синее небо:
И этот «брат орлу», который ведет разговор в небесном просторе, имеет при том свое имя, известное по казачьим реестрам XVII века и по свидетельствам старых хроник. Его зовут Иван Богуславец. Дума рассказывает о его судьбе, не отступая от исторической правды.
Не только историческая правда, но даже и самые мелкие бытовые подробности сохранены в думе про Самойла Кошку.
Захватив турецкую галеру, рассказывает бандурист песенными словами, Кошка с товарищами приплывают к турецкому берегу, у которого поставил свой курень их земляк, дед Соленко.
Самойло Кошка отказывается наотрез:
Пафос все нарастает. Но как раз в этом месте бандурист оставляет песенный слог и переходит на прозу, нарочито снижая слова, придавая своему повествованию совершенно бытовую окраску:
— Кішка Самійло Соленкові дідові свою галяру бросив, а взяв собі судно; йому дід Соленко дав; так він козацьким судном і поїхав у свою Україну. Там він скільки літ прожив, та и умер. Забувсь, де його поховали. Над якоюсь рікою, от і в умі вертиться, та чорти його батька зна, не згадаю. Над якоюсь рікою помер. Його и могила десь єсть…
Но вдруг оказывается, что стариковское бормотанье и чертыханье, и этот внезапный переход к прозе, и неуместные ссылки на дурную стариковскую память — все это не что иное, как обдуманный прием художника, набирающего в свои легкие воздуха, чтобы приготовиться к высокому патетическому взлету.
А взлет понадобится кобзарю для того, чтобы снять со своего героя все отягчающие его земные грешки и после безвестной смерти — «чорт його батька зна де» — поместить его на ослепительную высоту, откуда на весь свет видно:
— Есть могила, та така як хата висока, що и поки світ сонця не западé…
Пафос патетического образа меняет привычные пропорции и символом недосягаемой высоты делает родную хату.
Вероятно, певец убежден, что воображение слушателей само утвердит эту хату вместе с могилой Самойла Кошки на самой высокой горе, откуда видно, «поки світ сонця не западе», то есть покуда не уйдет солнце за горизонт.