Я понимала, что теперь мысли Сталина будут храниться у меня. Наугад пролистываю и на девятой странице впригляд читаю: «Сфера действия языка… почти безгранична…». Думаю: если бы вождь был лингвистом, он обошелся бы без слова «почти». Или нет? Видимо, спрашиваю вслух, ибо слышу:
– А ты про себя разумей, а другие свой ответ дадут Господу.
Вот такая у нее скорость разума, у моей первой учительницы Татьяны Кирилловны.
Сада-огорода у нас, как я уже говорила, не было, зато родители водили кур. Отец привозил малюсеньких инкубаторских цыплят, и жизнь дома сосредотачивалась вокруг пискляво-пухового цыплячьего хоровода в большом картонном ящике на кухне. Цыплятам рядом с печкой было тепло, но я все время боялась, как бы их не съел Лохматый.
Кот часами сидел на подоконнике, наблюдая за пушистыми желтыми комочками, я рядом, за столом, притворялась, что занята домашними уроками. Но б'oльшую часть времени ящик с цыплятами был накрыт деревянной крышкой с дырочками, и цыплята спали.
В конце концов они вырастали, выпрыгивали из ящика и смешно вышагивали по кухне длинными тонкими ножками. Значит, скоро в курятник! Кот хмуро позевывал: курятник тоже охранялся, но только не мной, а петухом.
Курятник был теплым, хотя и без печки. Наверное, потому, что стены отец сложил из самодельных толстых глиняных, напополам с соломой, кирпичей, а двери обшил овчиной.
Двор с гуляющими квохчущими курами, мама, подсыпающая в кормушки пшено, – воспоминание, можно сказать, онтологическое, всплывающее из древнего бытия человечества. А сколько радости приносило призывное кудахтанье откуда-нибудь из сарая, из-под крыльца! Мы с братом наперегонки бросались на поиски еще теплых, в пуху и мелких перышках, яиц.
Спать куры ложились рано – даже раньше нас с Витькой. Было еще светло, и мы заглядывали в курятник через маленькие низенькие окошки и видели, как куры сидели на насесте – смирно, рядком, один лишь петух грозно сверкал на нас глазом.
Петух был настоящим повелителем куриного царства и возвещал об этом таким победным криком-кукареканьем, что Лохматый ни к законной, огороженной автомобильными шинами петушиной территории, ни тем более к курятнику, не смел приближаться. Но на крыше сарая полеживал не таясь, и тогда петух, широко взмахивая крыльями, взлетал на штакетник и зорко следил за притворно смирным котом и за лениво копошащимися в земле курами.
Иногда инкубаторские цыплята не выживали, и курятник стоял пустой. А потом и вовсе куры у нас почему-то перевелись, а у меня появился игрушечный домик. Вернее, игрушечная больница.
Пустые пузырьки и картонки из-под лекарств, надтреснутые мензурки, колбы, чашки Петри (о, я тогда уже знала, что это такое!), старые заржавленные щипцы, иголки, пинцеты и зонды – все, что уже не годилось ни отцу, ни матери в их работе, принадлежало мне и моим подружкам.
Я «работала» врачом (а кем же еще, ведь врачами были мои родители!), а девчонки приходили в больницу со своими «больными» детьми-куклами. Гуттаперчевые голыши нуждались, по обыкновению, в компрессах, а ватные деточки – в уколах и операциях. Бедные куклы! Они выцветали, вылинивали, вытлевали от воды, песка и глины: других лекарств я придумать не могла.
А вскоре на смену больнице в куриный катух пришла библиотека. Книг в нашем доме было море! Медицинских, ветеринарных, художественных, и детских, конечно, тоже. Родители долго ведать не ведали, что их спецлитература пользуется жутким успехом у школьной и уличной детворы, робкими стайками струящейся по нашему двору от калитки до курятника.
Уже в нежном, почти младенческом, возрасте мы знали, откуда берутся дети и телята. Сказки почти перестали интересовать – до той поры, пока мама не обнаружила в бывшем курином доме тайную читальню.
Расправа была непривычно тиха: мама смотрела на меня, качая головой, а потом я впервые услышала часто повторяемые в будущем жалостливые слова: «Дурочка моя…».
В нашей слободке только Могилевские считались богатыми. Отец отличницы Тани, полковник, привез из Германии невиданные вещи.
Дивом дивным был длинный, многостворчатый, во всю стену одежный шкаф. Когда девчонки приходили в гости, Таня растворяла блестящие дверцы, и возникали сокровища: цветастое постельное белье, шелковые кружевные комбинации, тяжелые бархатные халаты, туфли на высоких каблуках и главное – сказочной красоты платья. Мать Тани, тетя Тамара, наряды таила, не надевала – может, стыдилась своего богатства перед чужой бедностью?
Еще у Могилевских был патефон с заграничными пластинками. Мы устраивали возле него танцы в этих богатых взрослых одеждах, путаясь в длинных подолах и вихляясь на долгих каблуках. Как же мне нравилось синее бархатное платье! Уж я подвязывала его шнурками от ботинок, уж я заворачивала-затыкала подол за кожаный полковничий ремень! Вида, конечно, никакого и радости – тоже.
– Давай подрубим, – предлагала я Тане, – ну совсем на немножко, никто и не заметит.