стоянках
вовсе… Был один казанский профессор, который особенно нападал на него, исходя из каких-то гуманитарно-либеральных предпосылок, обличая его в науч-ном аристократизме, в надменном презрении к Человеку, в невнимании к интересам читателя, в опасном чудачестве, – и ещё во многом другом».1 Особенно
понравился Фёдору эпизод, когда на вопрос, почему, свободно путешествуя по
2 Там же. С. 271.
3 Там же.
1 Там же. С. 271-272.
371
запретным местам Тибета, отец не посетил Лхассу,2 – тот назвал её «ещё одним
вонючим городком», не заслуживающим посещения, – «и я так ясно вижу, как
он, должно быть, прищурился при этом».3
На первый взгляд может показаться, что речь идёт здесь всего лишь о нехитрой тактике и стратегии, применявшейся многими путешественниками и, в
том числе, известными русскими учёными-натуралистами (например, Прже-вальским и Козловым)4 в районах Центральной Азии, чтобы держать на без-опасной дистанции местное население, зачастую настроенное к непрошенным
гостям настороженно, а то и враждебно. Однако, на самом деле, поведенческая
модель, которой в экспедициях следовал Константин Кириллович (и которой
явно гордится Фёдор), в
столько практическими нуждами безопасности, сколько неким общим взглядом на место многообразных внеевропейских культур в истории человечества.
Общеизвестный так называемый «антиисторизм» Набокова проявляет себя
здесь скорее как своего рода вариация на тему того видения истории, согласно
которому единственная цивилизация человечества, достойная таковой назы-ваться, – западноевропейская (понятно, вместе с её дочерней – североамери-канской). В этом контексте – свойственного Набокову самодостаточного евро-поцентризма, не нуждающегося в контакте с дальней периферией человеческого обитания, – акцентуация, язвительно переданная в презрительном ответе
и «прищуривании» отца, направлена против лицемерных, по мнению старшего
Годунова (и самого Набокова) «гуманитарно-либеральных» заигрываний с
чуждыми европейским ценностям экзотическими обществами. Когда в четвёртой главе «Дара» Фёдор воспользуется рекомендацией отца «упражняться в
стрельбе», дабы отвадить от «приставаний» местных мандаринов или лам, –
он, в своём, литературном амплуа, экстраполирует этот метод на «экзотику»
эстетических откровений «гуру» Чернышевского, безоглядно (и с тем же отцовским презрительным «прищуром») от них «отстреливаясь».
Ну, и наконец, снова и снова возвращаясь к образу отца, пытаясь постигнуть его личность, Фёдор отмечает присутствие в нём чего-то неуловимого, что кажется ему выходящим за пределы «внешности жизни»: «В моём отце и
вокруг него, вокруг этой ясной и прямой силы было что-то, трудно передавае-мое словами, дымка, тайна, загадочная недоговорённость… Это было так, словно этот настоящий, очень настоящий человек, был овеян чем-то, ещё неизвестным, но что, может быть, было в нём самым-самым настоящим».1 Нащу-2 Лхасса – священная столица Тибета, на рубеже ХIХ-ХХ вв. закрытая для посещения
иноверцами. См.: Долинин А. Комментарий… С. 184-185.
3 Набоков В. Дар. С. 272.
4 См. об этом: Долинин. А. Комментарий… С. 181-185.
1 Набоков В. Дар. С. 273.
372
пывая путь к этой тайне, пытаясь как можно ближе подойти к её недоступной
разгадке, Фёдор чувствует, что сокрытие её как-то связано с особым, вне «жизненных чувств», одиночеством отца, что таинство это хоть и не связано напрямую с бабочками, «но ближе всего к ним, пожалуй», и что, по-видимому, не
случайно единственным человеком, принимавшим некую в этом отношении из-бранность отца как очевидную данность, был «дважды опалённый ночной мол-нией» усадебный сторож, «искренне и без всякого страха и удивления считавший, что мой отец знает кое-что такое, чего не знает никто».2 Бабочки, молния… – это из ряда излюбленных Набоковым природного происхождения «знаков и символов», знаменующих космическое, божественное присутствие, в данном случае – в уже знакомой нам формуле Цинцинната Ц.: «Я кое-что знаю…».3
«Как бы то ни было, – заключает Фёдор (целомудренно не договаривая, что за
этим «кое-что» имеется в виду редко кому доступная приобщённость к догадке
о существовании потусторонности), – но я убеждён ныне, что тогда наша жизнь
была действительно проникнута каким-то волшебством, неизвестным в других
семьях». Всё это в совокупности, – подводит Фёдор итог, – беседы с отцом, мечты в его отсутствие, книги, рисунки, коллекции, карты, – как-то так взаимодей-ствовало, что «жизнь приобретала такую колдовскую лёгкость… Оттуда я и теперь занимаю крылья».4
Любовно, умело вникая в необходимые детали, Фёдор, или «тот представитель мой, которого в течение всего моего отрочества я посылал вдогонку