Мы шли, и в груди моей нарастало затаенное, странное чувство. Я думала о том, что ощущал мой отец в тот момент, когда его Ниниана сошла к нему с небес и, прекло-нив перед ним колена, сказала: я вся твоя, маг, возьми меня и защити меня, маг. Что у него было на душе, когда он впервые увидел ее, увидел не такой, какой она стала по его воле, а такой, какой она была подлинно? Что он почувствовал, когда увидел ее, когда Ниниана, вся лунный свет и трепетанье, шагнула к нему с небес? "Святой поднялся, обронив куски молитв, разбившихся о созерцанье"? Я думаю, это слабо сказано. Прав был тот неведомый старик из телефона, вовсе не куски молитв он обронил. Быть мо-жет, весь мир его, вся жизнь его разбились в тот миг, когда он увидал ее, зверя точено-белого, облитого лунным сиянием, когда невозможный этот зверь склонил перед ним гордую голову с лунно-белым рогом. Ухнет, пожалуй, вселенная, когда тебе доведется увидеть такое, когда к твоим коленам придет — Ниниана.
Из английских баллад, с их лужаек зеленых,
Из-под кисточки персов, из смутного края
Прежних дней и ночей, их глубин потаенных,
Ты явилась под утро, сквозь сон мой шагая?
Беглой тенью прошла на закате неверном
И растаяла в золоте через мгновенье, -
Полувоспоминание, полузабвенье,
Лань, мелькнувшая зыбким рисунком двухмерным.
Бог, что правит всем этим диковинным сущим,
Дал мне видеть тебя, но не быть господином,
На каком повороте в безвестном грядущем
Встречусь я с твоим призраком неуследимым?
Ведь и я только сон, лишь чуть более длинный,
Чем секундная тень, что скользит луговиной.
Мы шли по серой и сырой улице, а в груди моей что-то трепетало и билось, буд-то туда засунули огромную птицу. Я знаю, что мой отец и вполовину не ощущал того, что чувствую я. А чувствую я себя так, словно в мои подставленные ладони пал целый мир, хрупкий прозрачный шар — так доверчиво — в мои ладони. И сердце в моей груди замирает-замирает-замирает и, кажется, сейчас остановится. Я не слышу, не ощущаю своего сердца, но зато очень хорошо я ощущаю эту дурацкую птицу — или там не пти-ца? Есть у меня подозрение, что там брыкается целая лошадь и того и гляди вырвется наружу, разорвав меня пополам. А Валерка вдруг остановился и спросил:
— Лер, а ты не передумаешь?
— Нет, — сказала я испуганно, — А ты?
— Я-то нет.
— Валер, — сказала я, — из меня выйдет плохая жена.
Но он закрыл мне рот ладонью.
— Молчи, ясно? Пошли, — и, крепко взяв меня за руку, потащил за собой.
Мы подали это дурацкое заявление. Но я не думаю, не боюсь, как это я буду чьей-то женой, вести какое-то хозяйство, а я всегда боялась этого. Я ведь ничего не по-нимаю в обыденности. Но я не думаю — об этом. Так — не будет. А как будет — я не знаю.
Валерка долго еще сидел у меня сегодня. Точнее, не сидел, а лежал. Растянулся на диване в зале, как половичок, руку за голову закинул, одним глазом смотрит в теле-визор, другим на меня. А потом он задремал. Я выключила телевизор, села на пол ря-дом с диваном и, обняв колени руками, стала смотреть на Валерку.
Он спит как ребенок. Лицо его так безмятежно. В углах губ синева. Боже мой, как тихо он спит! Когда он лежит вот так, мне хочется умереть. Это чудо выше моих слабых сил.
Я представляю себе, как мой отец входил в спальню, садился и смотрел на спя-щую жену свою, на ее непостоянный, изменчивый, ускользающий облик, который соз-дался по велению его слова. Как он смотрел — в эти черты, которых не было доселе, смотрел, зная, что за ними скрывается зверь дивный, больше, чем зверь, больше, чем человек.
Я смотрю на Валеру и вижу — высшее. Как молодому Джолиону, мне хочется сказать: "И это будет моим. Мне страшно!". Такое бывает в любви, в той старинной, давно вышедшей из моды любви, которая постигла меня. Теперь-то в моде лишь сексу-альная совместимость. А была когда-то такая любовь, в которой один всегда был выс-шим. Поклонение — дурацкое слово, но иначе, пожалуй, не скажешь. Я поклоняюсь ему, как отец мой поклонялся моей матери.
Не прав ли я? Ты, тот, кто горечь жизни
Из-за меня вкусил, отец мой, ты
Настоем темным долга моего
Упившийся, когда я подрастал,
Ты, тот, кто будущность мою вкушая,
Испытывал мой искушенный взгляд, -
Отец мой, ты, кто мертв теперь, кто часто
Внутри меня боится за меня,
Тот, кто богатство мертвых, равнодушье
Из-за судьбы моей готов растратить,
Не прав ли я?
Это опять Рильке. Сама я так не умею. Ничего я не умею, просто жуть.
И вдруг зазвонил телефон. Я вскочила и побежала к аппарату, схватила трубку, но Валерка уже проснулся.
— Алло? — сказала я, глядя на Валеркину растрепанную голову: разбудили-таки, гады.
— Валерия Станиславовна, — произнес уже знакомый мне старческий голос.
— Да, — сказала я.
Валерка сел, уткнулся подбородком в спинку дивана и сонно смотрел на меня. При нем я не могла говорить открыто, могла только слушать. А послушать на это раз было что.