Да и вся университетская обстановка начинает угнетать его. Приходит разочарование. Он видит в университете ту же казенщину, бюрократизм, тот же душный мир, из которого он стремился вырваться. Царские чиновники, руководимые министром просвещения реакционером Кассо, изгоняют из университета всякое свободное слово, увольняют лучших профессоров Уже высланы из Москвы многие студенты. Фурманов записывает в своем дневнике: «Значит все… все так? Так что же это за храм науки? Я думал, что это моя больная душа заныла, раны мои заныли и обрушились всей тяжестью на бедный университет… Ошибся!.. Всем тяжело! Тюрьма, а не храм…»
Об этом же он пишет другу, бывшему однокласснику, А. Веселовскому: «Все тихо, мертво… Даже обидно за то, что у себя, там на Волге, мы шире и живей пользовали свою жизнь…»
В эти дни происходит и первое столкновение Фурманова с полицией.
Его арестовывают за то, что он защитил девушку, оскорбленную полицейским.
«Пришли в участок, — напишет потом Фурманов, — долго ждал. Дали мне полицейского для сопровождения в арестный дом. Надзиратель тыкнул в меня пальцем и приказал вести. Я подошел к нему и сказал: «Черт вас побери, а за что вы меня посадили, за то, что я вступился за девушку несчастную, избитую, которую оскорбил ваш чин?» Надзиратель вскинул рыжие усы и спокойно сказал: «Не ругаться, а то в морду получишь. Ничего, что блестящие пуговицы на тебе. Все вы, студенты, шарлатаны, то и дело норовите в петлю попасть!» Я был взбешен, но сдержался, только зло плюнул».
В арестном доме Фурманов провел три дня.
Второе столкновение с полицией состоялось «на литературной почве».
Молодой, но уже известный в студенческих кругах лектор — Валерьян Федорович Переверзев читал лекцию о Достоевском. Он жестоко обличал реакционный режим Николая I, погубивший столько талантливых людей, писателей и ученых.
Присутствовавший в зале пристав оборвал оратора и запретил продолжать лекцию.
Возмущенный Фурманов вскочил с места, потребовал продолжения лекции и… под конвоем был препровожден в участок. Здесь составили протокол «о вмешательстве в дела полиции». Снова двое суток в полицейском участке за «оскорбление полицейского». (Об этом он написал потом рассказ «В арестном доме», так и не увидевший свет).
Подавление всякой свободной мысли приняло особо агрессивный характер в связи с приближающимся трехсотлетием дома Романовых.
Однажды Фурманов заметил необычайное скопление городовых и дворников, стоявших вдоль мостовых. На тротуарах толпился народ. Остановился и Фурманов.
Вскоре показался открытый автомобиль, окруженный полицейским эскортом. В автомобиле восседал щуплый, невзрачный человек с рыжеватой бородкой, одетый в форму полковника. Рядом с ним дама в роскошных мехах.
Это были царь Николай II и царица Александра.
Фурманов стоял у самого края тротуара. Ему показалось, что Николай посмотрел прямо на него тусклыми, невыразительными своими глазами.
Лицо императора всероссийского показалось Фурманову ничтожным.
Он записал в тот же вечер:
«Видел царя: он ехал по Тверской в автомобиле, с государыней… Жалкая картина! Судьба не рассчитала, отдавая ему в руки царственный жезл».
Но поделиться мыслями и наблюдениями было не с кем.
Да и опасно было говорить обо всем этом с участниками «Кружна по изучению изящной литературы». Слишком далеки были их интересы.
«Чувствую свое одиночество, — записывает Фурманов, — нет друзей, не могу подойти к ним — серые, безликие они, погрязшие в житейских вопросах. А большие вопросы, которые изгрызли мне душу, их не интересуют».
Очень обрадовался Митяй, когда узнал, что приехала В Москву учиться на Высших женских курсах приятельница его по Кинешме — Марта Хазова.
Начались долгие встречи их, прогулки по Москве, беседы о жизни, литературе.
Это была отдушина. Даже дневник свой он стал открывать не так уж часто.
Но путей к настоящей, большой политической жизни, которая шла где-то рядом, которая бурлила в глубоком подполье, Фурманов найти еще не мог.
«В душе моей, — писал он в дневнике, — много сырого, набитого бог знает когда и зачем… Теперь выбрасывается хлам, предмет долгой любви и заботы, выбрасывается — и оставляет массу пустого места. Но то, что остается, тесно сближается и единится в какую-то хорошую, новую душу души моей… Старые боги умерли, а новые не родились еще, и тяжело мне в сумеречной, переходной пустоте».
Не было еще рядом с ним будущего учителя, земляка и друга, товарища Арсения — Михаила Васильевича Фрунзе. Не настал еще час их встречи.
Раздвоенность чувствовал Фурманов и в области личной жизни, личных привязанностей.
Он по-прежнему дружил с Мартой Хазовой. Но не мог забыть о Наташе Соловьевой, продолжал нежно любить ее, часто писал ей и огорчался, когда ответные письма казались чересчур холодными. А может быть, он сам выдумал эту раннюю свою любовь…
И все же он шлет ей все более пространные письма и все новые стихи.