— Где? — иронически спросил Свирин; поднимался в нем, видимо, самолюбивый задор. — Там вон, — и Свирин махнул рукою, — по железной дороге пойти, за кирпичными заводами. Человек тридцать есть… По-ойдут! Пойдут! Дай время.
Свирин взглянул на губернатора, и глаза его в зимней темноте осветились ясностью и лучистостью. Губернатор не знал, что сказать. Всматривался он в Свирина, как в нового, совершенно ему неизвестного человека, а Свирин стоял — большой, в тяжелой, длинной шубе, — под ноги ему, видимо, поддувало; он переминался и поеживался. Губернатору казалось, что начинает он видеть жизнь яснее и зорче, и страшно было, что вот он сделает неверный, ложный шаг, и отвергнет она опять от него лицо свое.
Звон лился все слышнее и слышнее, как будто монастырь стал ближе. На небе, на востоке, начали проступать еле намечающиеся, тревожные пятна рассвета Скоро заблаговестили к заутрене и в городских церквах; звуки смешались и, казалось, рады были друг другу. Небо светило огнями, уже ослабевающими. Хлопнула на дворе какая-то дверь, Свирин посмотрел в ту сторону и тем же, не переменившимся, суровым тоном сказал:
— Ефрем встал. Всегда в четыре встает. И зимой, и летом. Постоянный человек.
Медленно пошли они в дом.
Выехали в ясный морозный день. Приехали до отхода поезда минут за двадцать; сидели в зале первого класса, у стола, на котором стояли искусственные пальмы. Тут же в мельхиоровом ведре стояла бутылка шампанского с золотым горлышком, с бандеролями, наклеенными крест-накрест.
Губернатор приказал откупорить вино. Должно быть, на станции его спрашивали мало, так как буфетчик вдруг покраснел, засуетился, долго выбирал салфетку и извинялся, что нет миндалю.
— Без миндалю обойдемся, — сказал губернатор.
Губернатор был в новом пальто, в черной шляпе и походил на помещика. Вино оказалось тепловатым, плохо закипало и только в бокалах, от дна к поверхности, заструилось белыми прыгающими искрами. Так как отъезд был неожиданный, то на вокзал явился только правитель канцелярии. Говорить не хотелось, — хотелось скорее идти к Соне, которой Свирин помогал устроиться в купе. Ударил колокол. Из двери показался начальник станции в форме и, подойдя к губернаторскому столу, сделал под козырек и сказал:
— Пора ехать, ваше пр-во!
Поднялись, пошли… Самым занятным было то, что из всех присутствующих никто не догадывался о правде. Знали ее только два человека. Хотелось почему-то подольше постоять на платформе, похрустеть снегом, поскользить резиновой подошвой по слегка намерзающему асфальту. В окно синего длинного вагона смотрела Соня. Лицо ее было необычайно, словно в нем прибавились новые черты: оно стало слегка суровым, будто на нем никогда не появлялась улыбка. После третьего сигнала поехали. В вагон вместе с губернатором вошел и Свирин: он провожал их до узловой станции, где была пересадка. Правитель махал фуражкой, — далеко была видна его лысая голова.
Вагоны двинулись необыкновенно мягко: было такое ощущение, будто бы поплыла земля. Когда усилился ход, внизу стало что-то мягко, как через плотную резину, постукивать. Пронеслись белые крыши маленьких пригородных домов, какие-то белые полянки, вывеска чугунолитейного завода на двух высоких столбах. Кладбище было прекрасно: оно лежало на горе, и казалось, что кресты выросли на снегу, как знаки отошедших жизней.
В купе, облокотившись на стол, сидела Соня.
— Устроилась? — спросил губернатор.
— Устроилась, — ответила она.
Вагон был почти пуст: ехал только какой-то неизвестный архимандрит с дорожной сумочкой через плечо да кавказский князь, куривший длинную трубку.
— За счастьем? — спросил, улыбнувшись, губернатор.
— За счастьем, — не сразу отозвалась Соня.
Было радостно, что это понятно только им одним.
— Дал бы бог! — сказал губернатор.
— Дал бы! — повторила Соня.
Приходил ехавший в другом вагоне Свирин, просил, чтобы и его взяли с собою, и говорил, что он никому не помешает, будет очень полезен, и проезд берет на свой счет. Прошли гуськом кондуктора, и контролер, близоруко прищурив глаза, рассматривал картонные билетики и передавал их оберу для прощелкивания.