В кафе, где они случайно столкнулись в тот первый вечер, мужчины — подумать только — заводят разговор о неожиданных встречах, а еще — подумать только — о Паскале, писателе, который отчетливее других ассоциируется с совпадениями, hasard, и — вот ведь совпадение — именно его Жан-Луи сейчас и читает. Состыковка третьего порядка.
Эти многоуровневые состыковки очень меня влекли, не отпускали, постоянно твердили, что речь идет о более масштабном замысле, как будто то, что столько совпадений, пусть самых что ни на есть случайных, сошлось в одной точке, лежало в основе всего фильма, а этот разговор двух мужчин о совпадениях был всего лишь прелюдией, настройкой инструментов для того, что еще прозвучит. Соединение трех hasards в фильме, наложившееся на мой собственный hasard — то, что в этот вечер я смотрю именно этот, а не какой-то другой фильм, плюс все усиливавшееся понимание того, что каждый раз, когда на экране возникает очередное отступление, я обнаруживаю в нем нечто пугающе личное, — все это никак не зацепило меня интеллектуально, но неким необъяснимым образом будто подожгло какой-то эстетический, едва ли не эротический запал, как будто все у Ромера так или иначе возвращается к сексу, но огульно-эфемерным путем, как вот все у Ромера так или иначе возвращается ко мне, но огульно-эфемерным путем, потому что многочисленные отступления раз за разом напоминают, что и мне нравится приподнимать покров и заглядывать во внутренние глубины, обнажать одну подразумеваемую истину за другой, слой за слоем, обман за обманом, потому что, если на вещи нет покрова, мне ее не разглядеть, потому что превыше всего я люблю не саму истину, а ее суррогат, прозрение — проникновение в суть людей, вещей, механики жизни, — потому что прозрение позволяет постичь глубинную истину, прозрение вероломно и проникает в душу любой вещи, потому что я и сам состою из множества отступлений, запаздываний во мне больше, чем подлинно-прямолинейного присутствия, а еще потому, что мне нравится думать, будто мир создан так же, как и я, из подвижных слоев и уровней, они с тобой заигрывают, а потом ускользают, просят о том, чтобы их вытащили на поверхность, но не стоят на месте, потому что мы с Ромером и его персонажами — люди одинаково неприкаянные, со множеством сменяющихся адресов, но без постоянного дома, со множеством личин, вложенных одна в другую, — личин, из которых мы выпрастываемся, некоторые нам никак не перерасти, другие мы мечтаем сохранить — но нет у нас единственного ненарушимого опознаваемого «я». Мне нравилось смотреть, как Ромер раскрывает извилистые тайны своих персонажей; я и сам состоял из сплошных извивов и, вопреки тому, что утверждали окружающие, постоянно приходил к выводу, что и все люди такие же. Приятно было смотреть, как другие осуществляют на практике то, о чем я только подумывал: забираются в чужие личные мысли и выведывают их постыдные мелочные мотивы. Люди двуличны, трехличны. Все не то, чем кажется. Я не тот, кем кажусь. В тот вечер я осознал, что, возможно, самое истинное во мне — мое петлистое «я», моя ирреальная суть, невоплощенная суть, которой не существует в реальности, но это не делает ее нереальной, она еще может стать реальной, хотя я и опасаюсь, что не станет.
Впрочем, в сцене, где двое мужчин рассуждают об удаче, меня, возможно, зацепила вещь куда более простая, хотя и некоторым образом связанная с первой: напряженность их разговора напомнила мне о том, что на этой планете еще существуют места, где подобные разговоры на отточенно-рафинированном французском языке не являются делом необычным, что во французских кафе так разговаривают и поныне. Я внезапно затосковал по родному месту, которое мне и родным-то не было, но могло бы стать; мне очень захотелось услышать французскую речь на улицах Манхэттена, хотя я прекрасно понимал, что, даже если мне представится случай, я не покину Манхэттен ради того, чтобы перебраться во Францию.
Итак, перед нами двое мужчин: я здесь, говорит один, а ты там, говорит другой, и между нами — время, пространство и странный замысел, который для кого-то и не замысел вовсе, а для нас — доказательство того, что мы что-то нащупали, хотя смысл его все же от нас ускользает.
Именно эти поиски и возможное обнаружение скрытого замысла, заложенного в их жизни, меня и зачаровали, потому что у Ромера все подчинено замыслу, а это один из способов сообщить, что конечной сутью чего угодно является форма. Форма есть воплощение замысла. В отсутствие Бога, собственного «я», даже в отсутствие любви заложен замысел — или иллюзия замысла.