— А знаешь ли доподлинно, что все твои живы? — спросил Красовский. — Не отправились ли ad patres?[55] Может, там уж половины семейства нет и ты зря надседаешься? Ведь грамотный, так письмо отпиши. А то я, как из Варшавы на завод в Харьковскую через ту же Лебедянь поеду, сделаю малый крючок, их повидаю и тебе отпишу. Погляжу хоть, что за люди, на которых силы убиваешь.
— Чего бы лучше, Александр Герасимыч!
— Ну, говори тогда, как зовется «колыбель твоих первоначальных дней, невинности твоей и юности обитель», как Державин писал. — Красовский достал записную книжку и карандаш: — Деревня Козловка под самой Епифанью… Так. А помещика? Капитан Карбовский. Все та же скотина, что невесту твою холую отдал? Вот те слово, что заеду и отпишу, а то совесть гложет, mea culpa[56], что не отпустил на полсутки с похода, чтоб с родными свиделся. Так ведь не знал тогда тебя, боялся… — Красовский прислушался к шуму, что доносился снизу, взглянул на запертую дверь и понизил голос: — Вот теперь и гомон здешний как раз к месту. Расскажи-ка во всей подробности, что у вас в некотором декабре приключилось? Был ли ты в тот день в строю и кто из наших полковых в то дело замешался?
Иванов рассказал о том, что слышал и видел в Стрельне и Петербурге благодаря доверию князя Одоевского, что происходило перед Сенатом и какие слухи были о суде и казни.
— Ну, спасибо, — кивнул штаб-ротмистр, выслушав все очень внимательно. — Ты, могу сказать, вперед гонорарий сполна заплатил за поездку мою в Козловку. Ведь ни от кого не мог толком услышать, как и что было. А оно весьма важно…
— Какая важность, Александр Герасимыч, если такой погром потерпели да казнили и сослали столько добрых господ? — возразил Иванов.
— Понятно, неудача полная и вся по их вине, — согласился Красовский, — но сколь, однако, перед отцами своими возвысились! Раньше, бывало, соберется кучка офицеров, не вполне трезвых, да и того, — он охватил себе горло пальцами обеих рук, показывая, как душат. — А здесь вовсе иное дело — попытка во имя-блага общего, предпринятая людьми самых благородных мыслей. Список, правительством публикованный, я читал, но в нем ни одного имени знакомого не сыскалось, как с 1819 года с конями более, чем с людьми, сообщаюсь. А из твоего рассказа увидел, что хоть головы у них были горячи, да сердца чисты.
Когда Иванов собрался в полк, штаб-ротмистр спросил:
— А не хочешь ли к Дарье Михайловне в гости сходить? Она вчерась про тебя помянула. Привесть просила.
— Как же нам теперь вместе к господам богатым идти? — усомнился Иванов. — Вам теперь, в эполетах, все двери открыты, а мне дальше прихожей не ступить. Вам самому ловко ль будет?
— Пустое, — отмахнулся Красовский. — У нее на все свой образец. Недаром себя «полубарыней» зовет. Раз сама приглашает, то гости равные будем. А полковника услала по ближним двум вотчинам в объезд, так что тянуться тебе не придется. В пятницу ежели сумеешь, то часов в шесть приходи за мной… А насчет прихожей, то когда десять лет унтером выслужишь?
— Через четыре года без малого.
— Так послушай моего совета: найми писаря или кантониста, чтоб подучил к экзамену, да и выходи, как я, в армейские корнеты. Дело вполне сбыточное, experto credite[57].
Иванов пошел в полк, думая о совете Красовского: «Может, когда останется года два до сроку, то нанять такого учителя? Жученкову наука не давалась, а я как быстро грамоте и счету выучился. Офицеру и жалованья больше, и выкупить своих можно на себя — искать никого не надобно… А вдруг правда за десять лет нет уж кого-то в живых?»
Когда в назначенный вечер он зашел за Красовским, тот сразу опять заговорил об экзамене на корнета:
— Я бы тебе и место на конных заводах выхлопотал у цесаревича. Ведь он все инспектором российской конницы значится, хотя который год безотлучно в Варшаве солдат польских мучает.
— Все по-прежнему? — спросил Иванов.
— А что он еще умеет? При нем еще генерал Куру та, грек хитрющий, знай похваливает, — asinus asinum fricat…[58] Рассказывал мне тамошний офицер, когда однажды подвыпили и остерегаться бросил, как лет десять назад ехал через Варшаву генерал Ермолов и цесаревич ему своим пешим караулом хвастанул. Идут по фронту — застыли все, как истуканы каменные. Затянуты по плечам и брюху лямками, воротниками задушены. Цесаревич и спрашивает: «Хороша ли гвардия? Вот я ее за три года до какого форса довел». — «Очень хороша, ваше высочество», — отвечает Ермолов. И тут же уронил перчатку около флангового да и говорит: «Подними, братец! Его высочество с тебя не взыщет, что фронт нарушишь». Тут и вышел конфуз: сколько солдат ни силился, не дотянул до земли, раз корпус запеленат и штаны натянуты.
— А цесаревич что же? — спросил Иванов.