«А Викентие-то не дурак, и к тому же свой», — думали крестьяне и летом сорок пятого года, спихнув Юстина Боблетека, выбрали примарем Викентие. А он думал: «Мое право быть примарем. Был я последним, теперь буду первым». Он ощущал, как его охватывает лихорадка властолюбия. Перед властью он всегда испытывал глубокое, почти религиозное уважение: власть была для Викентие подобна божеству. Она давала столько земли, сколько хочешь, она заставляла множество людей работать, как тебе захочется, власть заменяла и честь, и человечность, и трудолюбие, и ум, и красоту, и щедрость; все люди преклонялись перед властью. Он сам склонялся перед власть имущими: перед старшими по чину в полку, перед примарем и начальником жандармского поста, перед сборщиком налогов и волостным старшиной. Теперь их власть исчезла, пришла другая власть, о которой Викентие не имел никакого понятия, но чувствовал, что и он может быть причастным к этой власти. Ему не было дела до того, что эта новая власть не была похожа на старую, как не похоже небо на землю, что теперь власть принадлежала не одному человеку или кучке людей, а всем тем, кто никогда не имел власти. Ему было все равно, что он сам и палец о палец не ударил ради этой власти, что принесли ее люди, которых он никогда не знал, и что вручили ему ее крестьяне. Он даже не спрашивал себя: «А за что же мне дали эту власть?» Власть была теперь у него в руках, и он мог натянуть вожжи и прикрикнуть на лошадей, и кони тронут с места и помчатся галопом под его разудалый свист.
Как тяжкий хмель, затуманила ему голову мысль, что теперь он может командовать, а люди должны подчиняться. Он стал жить только этой мыслью, и она мало-помалу заслонила, умерила, а потом и лишила его страсти к земле. Он вступил в коммунистическую партию, но вскоре разочаровался: «У коммунистов только обязанностей много, а прав как и у всех людей». Но отступать было поздно. От партийных поручений он увиливал, потому что это не прибавляло ему власти: «У коммунистов даже секретарь должен подчиняться общему собранию». Викентие подчинялся, но на свой манер. Его выбрали примарем до того, как он стал коммунистом, когда ему дела не было до общего собрания. Теперь, став коммунистом, он должен был подчиняться общему собранию. Ему казалось, что власть его ограничили.
То были золотые годы его власти над селом. Люди снимали шапки, когда он проходил по улице. На примэрии вывешивалось объявление: «Все жители обязаны побелить ворота и заборы, выходящие на улицу», а внизу стояла подпись «Викентие Пынтя», и люди белили заборы и ворота. «Все жители должны принять участие в изготовлении кирпича для общественного склада», или: «Все жители завтра выходят на подвозку щебня и починку дороги, кто со сбруей, кто просто так», и подпись — «Викентие Пынтя». И люди делали кирпич, ремонтировали дорогу. Кое-кто не выходил на работу, потому что дома были больные или осыпался хлеб и его срочно нужно было косить. Тогда Викентие вызывал провинившегося в канцелярию и, заставляя стоять перед собой, мрачно и угрожающе выговаривал: «Ты что, идешь против народной власти? Перекинулся на сторону врага?» Крестьянин просил прощения, доказывал, что он не виноват. Викентие смягчался и говорил: «Хорошо, но чтоб больше не повторялось». Имя Викентие стало появляться в газетах, его знали в уезде, хвалили на общем собрании.
Иногда в нем просыпалась тоска по земле, желание иметь ее много-много, и чтобы работало на ней множество людей, но он понимал, что теперь иметь землю значило потерять власть, потому что она перешла к тем, кто обрабатывает землю, а для него власть стала жизнью.
За эти годы трое его сыновей женились и поселились в своих домах, обрабатывая те наделы, которые они получили по аграрной реформе. У Викентие появилось не то три, не то четыре внука, а старшая дочь Иляна уехала в гимназию. Все это произошло почти без его ведома, по тайному соглашению внутри семьи, где хлопотала молчаливая Аника. Тишина в доме Викентие стала еще глубже. Он не сердился, не радовался, он купался в лучах своей славы, думая и заботясь только о своей власти.