Мама категорически не хотела, чтобы я гулял по Одессе как турист, она твердо решила за три дня сделать из меня одессита. В какой-то степени ей это удалось (так она сказала, когда мы прощались). Но вот любимым этот город так и не стал. И даже не пытался. Пытался я.
Оказавшись на улицах Одессы, я тут же начал в нее усиленно влюбляться. Не влюбился, а именно начал себя в нее влюблять. Первые несколько минут у меня это даже получалось. Я спустился по переулку Некрасова, прошел еще несколько улочек и вдруг внизу увидел море, порт, корабли, всякие портовые сооружения. Я остановился. Я стоял в том самом городе, дышал тем самым воздухом (каким тем самым?). Это был восторг. Собственно, на этом все и закончилось. Я пошел дальше. Дома, мостовые, деревья, дворы, макдоналдсы. В душу закралось подозрение. А где моя Одесса? Где город, в который я приеду и в нем растворюсь? Где город, в котором я навсегда оставлю сердце? Где город, который ласково примет меня, обнимет и не захочет отпускать? Ответ был очевиден: там, где я находился, этого города не было.
Я испугался. Этого не может быть. Я точно знал, что Одесса произведет на меня впечатление. Причем, точно знал – какое. И, приехав, я ничего этого не получил. Я не только испугался. Я еще обиделся и даже разозлился. Сначала я водил себя по Одессе и заговаривал: «Люби, люби, люби!» Поняв, что сам с собой не договорюсь, я начал приставать к Одессе: «Нравься, нравься, нравься!»
Вечером, вконец расстроенный и уставший, я вернулся домой.
Точнее – к Маме.
В кухню через открытое окно входили медленные одесские сумерки. Свет Мама не зажигала. Сидела перед маленьким цветным телевизором с неизменной сигаретой. Она спросила, нагулялся ли я. Я ответил, что да, и поинтересовался, что она еще посоветует посмотреть – попозже вечером. Она посоветовала бар «Гамбринус» («тот самый, про который у Куприна») – по вечерам там играли музыканты, пели старые одесские песни. Я присел за стол рядом с Мамой. Она смотрела какой-то городской канал («наши местные сплетни» – так она называла выпуски новостей).
– Сходи мне, пожалуйста, за сигаретами. У меня кончились. Как выйдешь, сразу направо, – и Мама протянула мне купюру. Это было сказано так естественно и жест был такой техничный, что отказать или как-то по этому поводу напрячься было бы просто неуместно.
В магазине оказалось, что сигареты стоят дороже, а других денег я с собой не взял.
– Потом занесете, – сказала, протягивая пачку, продавщица, видевшая меня первый раз в жизни.
Когда я спустился в подвал, где находился «Гамбринус», музыканты уже начали. Их было трое – пианист, скрипач и гитарист. Играли они нестройно, пели фальшиво, хриплыми и, казалось, нетрезвыми голосами. Но при этом получалась музыка. Которая существует только здесь, в этом погребке. Которую нигде больше не услышать. И которую
В перерыве я подошел к сцене.
– Вы знаете песню «Мишка-одессит»?
– Конечно, знаем. Как вас зовут?
– Сережа.
– А вы откуда?
– Из Питера.
Я вернулся на свое место.
– А сейчас для Сережи из Питера и его друзей прозвучит песня «Мишка-одессит», – к концу фразы гитарист заметно сконфузился – за моим столиком, кроме меня, никого не было.
Ночью, когда я шел спать, в одном из переулков сидела старушка и играла на аккордеоне. Она играла в полной темноте, сидя на табурете, раскачиваясь в такт музыке. Возле нее стоял открытый футляр – для денег. Надо было очень постараться, чтобы попасть монеткой в этот футляр. Я попал. И, не останавливаясь, пошел дальше.
– Спасибо вам, дитя! – догнал меня ее голос. По голосу было понятно, что она улыбается. Я оглянулся. В темноте проглядывали лишь слабые очертания. Но улыбка была. Я точно знал это. Пока я не свернул на другую улицу, до меня доносились грустные и добрые звуки ее аккордеона.
Поначалу Мама не показалась мне похожей на одесситку. Точнее, она не была похожа на тот образ одесситки, который сложился у меня в голове. Но к концу первого дня, когда придуманные мной самим образы Одессы и одесситов были полностью разрушены, я уже знал – для меня нет большего одессита, чем Мама.