Что же происходит, если процессу импринтинга помешали и ребенка забрали у матери именно в тот момент, когда она была готова приласкать дитя, дать ему грудь, взять на руки, прижать к своему сердцу, или если в мать накачали столько обезболивающих, что она уже не способна полностью ощущать установление связи со своим ребенком? В этом случае потребность в запечатлевании младенца переходит в ощущение горя и утраты. Во время бесчисленных предыдущих рождений единственным случаем, когда матери было некого приласкать после родов, был случай рождения мертвого ребенка. Реакция на это была одна — скорбь. Когда время упущено, а потребность осталась неудовлетворенной, то в рамках континуума предполагается, что ребенок умер и необходимость в запечатлевании уже отпала.
В роддомах врачи отдают ребенка матери не сразу, а через несколько минут или даже часов, когда она уже в состоянии траура и скорби. В результате женщина часто чувствует вину за то, что не смогла «стать хорошей матерью», полюбить свое дитя, а также страдает от пресловутой послеродовой депрессии, классической трагедии западного общества, тогда как природа готовила ее к самому глубокому и волнующему событию в жизни — рождению ребенка.
Даже волчица, живущая по своему континууму, на этой стадии стала бы лучшей матерью человеческому детенышу, так как была бы осязаемой, реальной. А биологическая мать, лежащая на кровати в изоляции от ребенка, могла бы с тем же успехом находиться на Луне.
Но детишкам, родившимся в наших роддомах, ожидать ласки от волчицы не приходится. Новорожденного ребенка, снедаемого древним желанием прикосновения к гладкой, излучающей тепло, живой плоти, заворачивают в сухую безжизненную материю. Его кладут в ящик, служащий кроваткой, и оставляют одного, задыхающегося в слезах и рыданиях, в совершенно неподвижном заточении (впервые за время своего беззаботного существования в чреве матери и за миллионы лет эволюции его тело испытывает эту пугающую неподвижность). Все, что он слышит, — вопли других жертв этой невыразимой пытки. Звуки для него ничего не значат. Малыш плачет и плачет; его легкие полыхают обжигающим воздухом, а сердце распирает отчаяние. Но никто не приходит. Не теряя веры в «правильность» своей жизни, как и заложено в него природой, он делает единственное, что у него пока получается, — продолжает плакать. Проходит целая вечность, и ребенок забывается сном.
Вдруг он просыпается в этой безумной и пугающей гробовой тишине и неподвижности, вскрикивает. С ног до головы его тело охватывает огонь жажды, желания и невыносимого нетерпения. Хватая ртом воздух для дыхания, дитя кричит и надрывается; пронзительный звук его воплей наполняет голову пульсирующей лавиной. Он кричит до хрипов в горле, до боли в груди. Наконец боль становится невыносимой, и вопли постепенно слабеют, затихают. Ребенок слушает. Открывает ладони, сжимает кулаки. Поворачивает голову в одну сторону, в другую. Ничего не помогает. Это просто невыносимо. Он снова взрывается рыданиями, но натруженное горло снова дает о себе знать болью и хрипами, и вскоре ребенок затихает. Он напрягает свое измученное желанием тело и находит в этом какое-то облегчение. Тогда он машет руками и ногами. Останавливается. Это существо не способно думать, не умеет надеяться, но уже умеет страдать. Прислушивается. Затем снова засыпает.
Проснувшись, малыш мочится в пеленку, что хоть как-то отвлекает от мучения. Но удовольствие от процесса и приятное струящееся ощущение теплоты, влажности в районе нижней части тела вскоре исчезают. Теплота становится неподвижной и постепенно сменяется пробирающим холодом. Он машет ногами. Напрягает тело. Всхлипывает. Охваченный отчаянием, желанием, безжизненной неподвижностью, мокрый и неустроенный, ребенок плачет в своем убогом одиночестве, пока не забывается в одиноком сне.