На середину комнаты выскочил молодцеватый, красивый, — в синей поддевке и мягких смазных сапогах, столяр Пискунов и, подмывающе передергивая плечами, пластично замер в разудалой плясовой позе со скрещенными на груди руками и с очень серьезным, застывшим, неподвижным лицом. Уже выдвинул он правую ногу вперед, поставил ее на подкованный медью каблук — кверху носком, которым в такт разжигающему трепаку чуть-чуть пошевеливал: вот-вот, выждав момент, вдарит о пол каблуками!
— Эх-ма! — неожиданно младенческим голосом крикнул он и пустил дробь, а потом как прошелся беззвучно-легкими ногами на одних лишь носках мягких своих сапог, вывертывая пятки, да пронесся по кругу вихрем, словно по льду, на одной ноге, другой только чуть-чуть от земли отталкиваясь, а отделившись от нее совсем, как взвился птицей кверху — и только после этого, изо всей силы хватив ладонью о́ пол, словно лихом об землю, и под все учащавшийся бешеный вихрь трепака пустился вприсядку, — как начал выписывать ногами диковинные кренделя да вензеля, да кружиться волчком, да отхватывать, зажаривать, да отчихвощивать, а весь поющий хор, окружив его хороводным тесным кольцом, как начал ладонями совсем обезумевший такт отбивать да покрикивать: «наддай!», «знай наших!», «почитай своих!» — тут уж не до покойников и не до архиереев мертвых и живых стало! Тут у всех вся кровь заиграла, закипела в жилах, даже у Влазнева. Тут и мертвый, воскреснув, в пляс бы пошел, и чем тяжелей казалась им жизнь, тем больше силы являлось в этом минутном размахе неуместного, но привычного для них веселья после похорон, когда так неудержимо захотелось каждому из них «ударить лихом об землю».
Да и что в мире, какие полонезы, вальсы, польки, мазурки, кек-уоки и фокстроты могли бы вместить и выразить размах русской души, как не этот зажигательный, широкий, могутный, богатырский русский танец-трепак?
И вдруг все умолкло и погасло, как костер, на который упало мокрое одеяло: в дверях появилась тучная фигура Нифонта в темной монашеской мантии, с нахмуренным красным лицом, как бы утопавшим в мягкой и густой бороде его: заметно было, что и монахи поминали епископа в пасхальный день.
Молча стоял Нифонт, прикрыв за собою двери, и грустно качал головой. Когда все разом затихло, сказал унылым голосом:
— Непохоже, чтобы духовное пели! Козлогласие и беснование придется прекратить: несчастье постигло нас! Ограблена могила преосвященного… Унесли облачение и митру — конечно, фальшивые! Не положить же в могилу настоящие бриллианты! Но скорбит душа об учиненном надругании! Пошатнулось благочестие в народе нашем! В великий праздник всепрощения и любви усопшего архипастыря обокрали!
— Обманули воров! — тихо, но густо, из глубины хора, как из озера, сказал кто-то октавой.
Давно уже Кирилл и Ирина помолвленными считались, но, наконец, после ареста ее брата, поженились. Сняли большую комнату, перегороженную на две: одна — побольше — была столовой и гостиной, в ней стояло хорошее пианино; за дощатой перегородкой, не доходившей до потолка, была спальня. О прежней большой квартире и помину не было: не хотела ее Ирина, — а мальчишек отдали в пансион, не рука было возиться с ними поднадзорным людям. Служба у Кирилла оказалась непрочная, заработок — грошовый. Стремился Кирилл в Петербург — готовился в Технологический институт поступить, чтобы впоследствии по фабричным делам быть представителем от рабочих, — к рабочим его тянуло. Ирина и вовсе в столичное революционное подполье рвалась, зашифрованные письма из Петербурга получала и даже Кириллу их не показывала. Чтобы не влопаться перед отъездом, жили замкнуто, к себе почти никого из поднадзорных не принимали. Изредка бывали у них Вукол да Клим, развлекались книжными разговорами, а больше музыкой.
Кирилл много читал, получал журналы, следил за литературой, делился мыслями с Вуколом и Климом: он сумел заинтересовать их теми литературно-политическими течениями, которые в то время как бы искали новых путей для жизни огромной страны, искусственно замороженной. Во время их молодых задушевных разговоров часто казалось им, что тот тупик без выхода, в который зашла как бы остановившаяся жизнь, должен смениться внезапным прорывом и что серые сумерки обывательщины, безнадежно обволакивавшие жизнь, должны рассеяться. Они искали в литературе признаков будущего обновления. Даже в подражательном отечественном декадансе, всеми осужденном, находили примесь чего-то здорового. Им казалось — они об этом говорили с увлечением, — что в литературе, замершей после стареющих и почти умолкнувших великанов прошлого, уже чувствуется нечто новое.
И не только в литературе, живописи, музыке и театре, — поиски новых путей к обновлению жизни происходили и в политических воззрениях: сама жизнь искала новых форм, чтобы вылиться в них.