– Дорогой друг, – проговорил я, накрывая его руку своей, – прервитесь хоть на мгновение, я уже не соображаю, что´ ем, и вот, полюбуйтесь, я сгрыз все зубочистки из этой крошечной вазочки и проглотил мой носовой платок – что, кстати, подтверждает ваши теории, ведь зубочистки и платок суть время по отношению к моему желудку, который тем самым становится пространством, – но так или иначе, не буду скрывать: всё это меня страшно утомило!
– Вот как, – процедил он, уязвлённый, – странно: накануне я прочёл это эссе слёгшей с гриппом Розине Отрюш, и она была крайне воодушевлена.
– Розине прописан постельный режим, а абстракции куда лучше воспринимаются лёжа. Более того, не усмотрите в моей усталости признаков скуки, я просто раздавлен мощью вашего интеллекта: Коллеж де Франс непременно должен провозгласить вас главным светочем сегодняшнего вечера, а вам надо обязательно прочесть там лекцию!
– О, этого я не требую, вашей поддержки мне достаточно; теперь, когда вам всё обо мне известно, любите ли вы меня хоть немного? Любите ли вы мой мозг?
– Я вас не просто люблю, я вами всё больше восхищаюсь! От вас исходят флюиды, которые должны неотразимо действовать на дам – но лицо ваше излучает необъяснимое спокойствие, вы наделены самообладанием миропомазанного после конфирмации.
Ларенсе решил немедля расплатиться, но я вяло запротестовал и, поспешно накрыв счёт рукой, бросил гарсону причитавшиеся 275 франков. Когда мы оказались на улице, романист потянул меня смотреть живопись на улицу Ришпанс – выставку группы «19 781», молодых людей, проворством и ловкостью превосходивших и самых умудрённых опытом старших товарищей. Уже выходя из галереи, рядом с дверью мы заметили картину, которую мог бы нарисовать ребёнок. На вопрос, кто автор, приказчик с лёгким презрением просветил нас: некто Лионель Лёжён[173], все произведения которого скупал Воллар; действительно, я припомнил, как тот мне говорил об этом юном даровании, заметив с присущим ему остроумием: «Я буду брать всё, что он ни принесёт, вплоть до того дня, как он научится рисовать!» Надо же, не перевелись ещё способные различить талант художника – есть даже критики, кому по силам распознать в картине печать гения!
– Ах, как мне нравятся все эти люди, какая красота! – заметил я Ларенсе.
Он не ответил мне сразу же, но, сделав несколько шагов, почти прошептал:
– Как, по-вашему, они искренни?
– Искренни? Разумеется – как и вы сам!
Он посмотрел на меня с откровенной враждебностью: мне показалось, что в последнее время романист начинал испытывать ко мне какую-то неприязнь; по счастью, на углу мы столкнулись со старым добрым Сати; прикрываясь от солнца зонтиком, тот любезно поздоровался, но тотчас же нырнул в магазин на перекрёстке. Ларенсе доверительно сообщил мне:
– Эта встреча напомнила мне недавний сон: Сати там был одет во всё розовое, с пляжными шлёпанцами на ногах, за спиной у него виднелись крылышки, как у Купидона, а в руке он держал сачок для бабочек; он упорно гонялся за безобидной музыкальной нотой, которая, дразня его, беззвучно ускользала, радостно и привольно порхая в синеющем на закате парке.
– Как вы безжалостны! – сказал я ему со смехом.
Мы расстались на остановке такси – я собирался навестить одного знакомого доктора. Есть у меня обыкновение проверять время от времени винтики и шестерёнки организма, спокойствия ради. Ларенсе же направлялся в редакцию газеты, с которой тогда сотрудничал. (Открыв назавтра этот бульварный листок, я убедился, что не ошибся в его чувствах на мой счёт: в своей передовице он обозвал меня великим человеком!) На приём к доктору Х я явился раньше времени; боль, вот уже несколько дней не дававшая мне покоя, утихла, но я всё равно немного беспокоился: двумя днями раньше ещё один мой приятель, известный в парижских больницах хирург, пальпируя мне живот жестами, какими обычно пережимают начавшую спускать велосипедную шину, заявил: «Аппендицит; оперировать будем во вторник. Где у тебя телефон? Я придержу тебе место в госпитале». Он немедля позвонил и попросил зарезервировать мне палату «Глицинии» – на редкость удобную, заверил он, добавив, что туда положили Марту Шеналь, когда ей надо было подстричь ногти на ногах! Подняв глаза, мой друг увидел, как я побледнел: «Что за глупости, – отмахнулся он, – пустяковая операция, считай, отдых в санатории. Кстати: есть у меня один знакомец, тоже хирург; так вот, у него пятеро детей, и каждому из них при рождении он делал обрезание и удалял аппендицит – так они спокойны на всю жизнь; а ты через три недели уже будешь на ногах!»
Обожаю эту цифру – двадцать один день, – способную исцелить любую болезнь! Помню, однажды я отправился в Швейцарию лечиться от гипотонии; в отеле мне встретился Рене Рансон[174], который, в свою очередь, страдал от гипертонии. Чем чёрт не шутит, мы начали один и тот же курс лечения. Поскольку мы оба по сей день живы-здоровы, приходится признать, что на ноги нас поставили не сами процедуры, а именно отведённый на них двадцать один день.