– Извольте ключ-с; приказчик прислал…
Милороденко не поднимал глаз от полу.
– Связали? уложили его в каретнике, как я приказал?
– Заперли связанного. Утром можно в город послать-с… Только знаки, барин, будут видны – не было бы чего…
– Ложись спать да двери запирай! Не твое дело! Терпеть я, братец, не люблю рассуждений. Это ты мог делать у Шульцвейна, у других…
Аксентий покорно ушел. Прошло еще с полчаса. Все замолкло. Огни везде опять погасли. Ворота со скрипом затворились. Умолкли и собаки, лаявшие под этот необычный ночной шум.
Полковник встал, выпил залпом два стакана воды, надел халат и туфли, обошел весь дом, увидел Домаху, спавшую у дверей Оксаны, зашел на Оксану взглянуть, увидел Аксентия, со смирением агнца храпевшего уже на коврике в лакейской, воротился в кабинет, запер его на ключ изнутри и с легкою дрожью улегся снова в постель, задернув атласный полог. Он долго не спал, слышал, как часы наверху пробили два и потом три, как петухи прокричали вторично. Наконец он забылся.
Ему все снились отрадные картины. В потайном железном английском сундуке его кассы, врезанном в его письменный стол, грезилось ему, лежат уже не сто пятьдесят тысяч рублей тайно увезенного жениного капитала, а вдвое против этого. Оксана дарит ему сына, толстенького гетманца, с черными кудрями, и нарекут ему имя также Владимир. А по пустынной, зимней степной дороге, на север тянется под конвоем длинный этап: впереди его идет в цепях Левенчук, а сзади – уличенная Подкованцевым в сношениях с фальшивыми монетчиками супруга Владимира Алексеевича, рожденная купеческая дочка Настасья Гавриловна Перепелицына. Сон длится далее. Хутор Новая Диканька уже расширился, превратился в мануфактурный и промышленный городок. Полковник назначен военным губернатором, управляющим и гражданскою частью. Высятся кирпичные фабричные трубы. Каменные корпуса поднимаются по улицам. Извозчики ездят. Дремучие рощи окружают собственный дом полковника. «Это уже и отца Павладия перещеголяло!» – думает Панчуковский и вместе с тем в испуге просыпается…
Что это?
Комната его странно осветилась. В дверной секретный шкаф вошли беззвучно какие-то лица. Над постелью его стало что-то высокое… Он вскрикнул и, обезумевши от смертного ужаса, кинулся за края полога.
– Ни слова! – звонко сказал стоявший над ним. – Теперь уж молчи, барин; теперь уж наша воля, – это видишь?
Смотрит полковник: его слуга Аксентий стоит над его ухом и держит собственный револьвер полковника.
– Что ты, Аксентий? с ума сошел?
Шкатулкин, уже одетый в платье своего барина, видно, не шутил.
– Барин! – сказал он, – ты теперь молчи; пикнешь слово – вот тебе бог святой – пулю в лоб пущу! Нам что теперь? Все подавай свое и баста! Пролежишь смирно – жив останешься…
Панчуковский оглянулся: за пологом стоял освобожденный, истерзанный им за три часа назад Левенчук. В руках последнего был нож.
– Боже! не сон ли это? – шептал Панчуковский, пугливо взглянув на окровавленные во время истязания волосы и взбитую бороду бледного, как труп, Левенчука.
– Что же вам нужно? – спросил полковник, – и что это ты, Аксентий, затеял?
– Ты теперь, ваше высокоблагородие, уж тоже молчи! Пистолет-то твой, как видишь, у меня! На, Хоринька! – прибавил Милороденко, подавая пистолет Левенчуку, – держи эту штучку да посади барина-то, обидчика твоего, обратно на постель, то есть положи его сразу в лоб-то, коли что затеет, а мне некогда! Да ты, может, барин, хочешь знать, кто я? Спасибо за угощение: я Милороденко! Не удалось покаяться, как видишь…
– Ну, теперь слушай уж и ты! – сказал, переступая с ноги на ногу, Левенчук, – садись и молчи; я тебя уложил бы тут навеки… так старший не велит! У нас с ним свои счеты…
Панчуковский упал обратно на постель. Он уже и за ногу себя ущипнул, все еще полагая, не спит ли, и охать принялся, и даже попросту заплакал. Верзила Левенчук стоял перед ним, как каланча, изредка шевелясь и косясь на него.
Милороденко, между тем облачившись в платье полковника, им же почищенное с вечера, с обычною юркостью заметался, хлопоча, по комнате, и, увидя, что пригрозил полковнику достаточно, успокоился и стал даже пошучивать:
– Вот, барин, ты не захотел его давеча помиловать, вольного-то человека, беглого, пташку божию посек, теперь и не прогневайся! Вся твоя дворня перевязана; рты у каждого заклепаны, как бочоночки, – мы вот и распоряжаемся! Ты, я думаю, удивился немало? Теперь уж ты нам ответ дашь: я, сударь, повторяю, Милороденко! Не веришь? Ей-богу-с!..
И он шнырял по комнате. Кругом было тихо.
– Боже, боже! Что они только с нами доныне делали, Хоринька. Правда? – заключил Милороденко, укладывая в чемодан все, что было поценнее из вещей в кабинете, и потом прибавил: – Ты, барин, думаешь, что я шучу? Как решился я освободить приятеля, он прямо шел тебя убить…
Панчуковский вдруг вскочил, кинулся к двери и крикнул громко: «Сюда, сюда, люди! грабят, режут!» Голос его звонко отдался по комнатам.