Явился кузнец, тот самый батрак, что Левенчука когда-то защищал. Руки его дрожали. Долото не попадало в щель. Сломали замок превосходной лаковой дубовой двери, вошли в кабинет и сперва за запертыми внутренними ставнями ничего не разглядели. Отперли ставни, отдернули полог – и судите, каково было общее изумление, когда на кровати оказался связанный и с заткнутым ртом полковник.
Его освободили. Измученный и нравственно убитый со стыда и злости, он долго не знал, что говорить и делать; наконец наскоро расспросил каждого, что с кем было, отпустил всех и остался с приказчиком и с Самуйликом.
– Так и лошадей нет? – спросил он, опустив голову и кусая до крови ногти.
– Уведены-с тоже…
Панчуковский быстро подошел к столу, увидел вскрытый потайной ящик, разбросанные бумаги, ухватился за голову и упал без чувств… Кое-как его оттерли, дали воды напиться.
– Все погибло, все погибло! – кричал он, как ребенок, и бился об стену. – О боже, боже, все погибло! Лошадей, хоть каких-нибудь лошадей! Садитесь верхами, скачите, ищите их! у меня украдены все деньги… все!
Новый ужас обнял дворню. Забыв тревогу, усталость и недавний страх, все, кто мог, вскочили на машинных, даже малоезженных табунных лошадей и поскакали.
– Десять тысяч целковых тому, кто найдет их и воротит мои деньги! – кричал Панчуковский с крыльца, бегая то в конюшню, то за ворота.
Написаны повестки в стан, в суд, в полиции трех соседних городов.
К знакомым и к приятелям посланы особые гонцы.
Панчуковский взошел наверх. Комната Оксаны была пуста.
«Разом какого счастья лишился я! – подумал полковник. – Говорят, что человек идет в гору, идет и вдруг оборвется… И правда!..»
Полковник бродил по дому, проклинал весь мир, звал к себе поодиночке всех, кто еще возле него остался, советовался, кричал, сердился, делал тысячи предположений, рвал на себе волосы, беспрестанно бегал на балкон, смотрел в степь, наводил во все стороны ручную подзорную трубу и плакал, охал, как малый ребенок.
Из посланных некоторые воротились к обеду, другие к вечеру, третьи вовсе еще не воротились. Ответ был один: никто ничего не открыл. Беглецы ускакали без следа.
На рассвете длинной темной ночи, в которую никто в доме и во дворе полковника не заснул ни на волос, к крыльцу Панчуковского с громом подъехал экипаж.
– Немец приехал! Шульцвейн! – сказал кто-то, вбегая к полковнику, который лежал, обложенный горчичниками, в постели. На столе стояли склянки с лекарствами. Доктор сидел возле.
«Опять его судьба ко мне в такой час заносит!» – с невольною досадою подумал Панчуковский и молча, с грустною улыбкою протянул руку входившему в кабинет колонисту.
– Ist es ḿaglich?[20] – спросил Шульцвейн, грубыми и неуклюжими шагами подходя к кровати Панчуковского. – Есть ли какое вероятие в том, что разнеслось теперь о вас?
– Все справедливо! – тихо сказал полковник, качая головою из подушек.
– Кто же это все сделал?
– Слуга, рекомендованный вами.
– Ай-ай-ай! И я причина вашего разорения, может быть, гибели? Ах, mein Gott, mein Gott![21] Я бесчестный человек!
Панчуковский попросил его прийти в себя, успокоиться, сам сел и попросил сесть гостя. В той же синей потертой куртке, с теми же длинными костлявыми ногами, румяный и белокурый колонист уселся, охая и поминутно ломая руки.
– То, что случилось со мной, Богдан Богданыч, могло, наоборот, случиться и с вами. Не в рекомендации дело; вы его не знали и за него не ручались. Дело с беглыми, как видите, у меня оборвалось…
– Но я, я!.. Через меня! Ах, mein Gott, mein lieber Gott!
– Вы мне порекомендовали этого негодяя, зато от вас я впервые узнал и о моей красавице… Что теперь от вас таиться? Шутка судьбы?
Отчаянию и неподдельной горести Шульцвейна, однако, не было границ. Он ходил по комнате, размахивал мозолистыми руками, останавливался, делал тысячи предположений о поимке грабителей, вызывался сам их искать, сам своими средствами; предлагал на первое время часть собственного капитала к услугам полковника, для его первых хозяйственных оборотов.
– Сколько же они у вас всего похитили?
– За двести тысяч… да-с!
Шульцвейн падал на диван, топал уродливыми ногами, вопил, осклабляя розовые сочные губы до ушей, стонал, бил кулаками в стол, себя в грудь и кричал: «Двести тысяч, двести тысяч!»
– Да что вы так выходите из себя? – уже иронически спросил полковник.
– Это деньги нажитые, трудовые! Я знаю труд! Я его знаю! Боже мой, боже, когда бы их нашли! О, если бы их нашли!
– Вы видите, я спокоен. Мне жаль более моей красавицы. Видите, я вам сознался…
Утром подъехали другие соседи: братья Небольцевы, Швабер, Вебер, Авдотья Петровна Щелкова. Шутовкин вошел, похрамывая и проклиная дорогу. Он особенно нежно и с чувством пожал руку полковника.
– Душа, Володя! Я тебя лучше других понимаю; не денег тебе жаль, ты жалеешь другого сокровища – ее! Она готовилась тебе подарить ангела-сына или, может быть, дочь.
Шутовкин, едучи к новому другу, выпил.