В тот день я заночевал у тётушки и спал со своим двоюродным братом Гектором. В постели, перед тем как заснуть, я ожидал возможного порыва смутного желания. Гектор беспробудно дрых, а я слышал, как тётя рассекает по кухне. Но в последнюю минуту, стоя в тёмном холле у кухонной двери, прислушиваясь и тихо сопя, я потерял смелость. Склонен думать, что с самого начала сознавал, что нечего мне набираться храбрости, что наслаждение, которое я искал, заключалось в опасности стояния голышом в тёмном коридоре. Короче, я так и не зашёл и Гектору потом ничего не стал говорить, он был на год меня младше. Дело касалось его матери, и я подумал, что он вполне может рассердиться.
Два фактора вкупе создавали впечатление, что моя тётка жирная. Лет в сорок у неё отросло пузо. Дешёвая перешитая юбка превращала нижнюю часть ее корпуса в перевёрнутую грушу. И ещё она не носила лифчиков, от этого её большие тяжёлые груди свисали под покрытым пятнами шерстяным джемпером почти до пупка, наподобие мешка с мясом. При ходьбе её широкое славянское лицо колыхалось под колоколом из седых волос. Или сядет она, закинет ноги на плиту, колени задерёт, из-за этого бёдра, будто кожаные саквояжи, вываливаются из-под кромки юбки. Вот таким макаром рассевшись и пыхая сигаретой, она плевала или пердела в огонь, попивала чай или портвейн и сочиняла замысловатые брачные контракты для двух незамужних дочерей лет восемнадцати-девятнадцати, которых вовсю щупали и тыкали на кушетке в гостиной. Каждый вечер Христос умирал на срубленном в Иерусалиме дереве, а Эльвира, покойница, бледнела в рамке из красного дерева, куда её поместила память родных и раковая опухоль.
А мой отец считал, что у его брата в доме бардак.
Временами, в самых разных местах, я мысленно возвращался к мёртвой Эльвире, к кушетке, чьи старые пружины скрипели под человеческим весом, к серебряным рамкам со снимками дяди в Неаполе, Яффе, Суэце. Он в своё время умер от тромбоза венечных сосудов — болезни, доконавшей моего деда. В нашем роду у мужчин в первую очередь сдает сердце.
В тётушкин дом часто приходили гости. Запах двух юных самок, а в их отсутствие различные предметы их личного обихода, служили катализирующей энергией, определяющей совокупное существование вещей: тушащегося мяса, бутылки красного портвейна, припрятанного за незаправленной кроватью в нише, чашек чая, которые были выпиты и оставлены всюду бесконечными визитерами; а заявлялись они и днем, и вечером, и поздно ночью, когда девушки — дым из жопы, — появлялись на кухне и ели вместе финскую пикшу, которую ушедший с флота на пенсию и работающий начальником поезда их отец привез из Абердина.
Девушками, теперь они взрослые женщины, были Виола и Тина.
Помню, как Виола в нижней юбке стояла над раковиной. Её розовато-лиловые подмышки блестели от мыла. Она обтёрлась губкой, и мыльная пена вернулась в крошечный бассейн, где находилась ее рука. Маленькому клинышку мокрых волос, по которому струилась вода, в то время было восемь лет, а самой подмышке — двадцать два. Её волосы испускали электричество, а она пока ещё оставалась в женском монастыре примерно в одно время с первым расцветом кроваво-красных роз. Её физическая красота принесла ей какого-то умника, и в моменты крайнего напряжения она, чтобы справится с ним, обращалась за помощью к церкви. Малькольм изучал медицину, квалификации пока что не получил. Они жили в каких-то невразумительных меблированных комнатах в восточном районе города. В первый раз она забеременела демонстративно, в нищете, и с того времени, поскольку муж превратился в полу-инвалида, в её комнатах царила некая мрачность, а вела она себя в той или иной степени демонстративно уныло. Ребёнком я был всегда влюблен в Виолу.
Каждый раз, как я видел Ангуса, он или ложился спать, или только что встал. Он любил поспорить и неторопливо поразглагольствовать, склонный к как будто бы неопровержимым абстракциям. Когда оные не обсуждались, он начинал свои речения, прерываемые или оканчивающиеся зевотой, часто он вдохновлялся погодой. Это странно, поскольку он проработал на заводе в ночной смене четырнадцать лет, и подробности погодных условий стали для него не более, чем просто воспоминаниями. «Холодно», — объявлял он. Или: «Жарко». Или иногда: «Идёт дождь». Присутствие слушателя было ему особенно на руку, когда он комментировал погодное состояние за день. Ангус сужал свои серые глаза и потирал внушительных размеров кадык. Он у него был белый, острый, напоминал сустав ощипанного цыплячьего крыла. Если возникала несостыковка между преподнесённой собеседником информацией и метеорологической сводкой по радио, Ангус погружался в раздумья. Если собеседник всё ещё оставался с ним, он задавал вопрос своим размеренным и высоким голоском: «Ты сказал, на улице весь день дождь?» Собеседник неуверенно кивал. «Забавно, — продолжал Ангус. — А по радио сообщали: переменная облачность с осадками».