Пушкинисты переглянулись, размышляя, аплодировать или нет. Я понимала сложность их положения. Если им показали научный эксперимент, то хлопать не положено. Если же это был просто фокус, можно и ударить в ладоши.
В результате кто-то из них неуверенно хлопнул, затем другой, третий — и с облегчением зал наградил нас с Сашей жидкими аплодисментами.
Затем нас тепло поблагодарили, сообщили, что наше достижение открывает перспективы, и пожелали дальнейших успехов. Выполнив свой долг, пушкинисты разошлись по домам трактовать неопубликованные строки великого поэта. А мы с Саней собрали аппаратуру и поехали обратно в лабораторию.
По дороге я произнесла небольшой монолог, призванный утешить Саню, а может, и меня саму. Я сказала, что специалисты, перед которыми мы сейчас выступали, привыкли считать себя монополистами в любой области знания, причастной к Пушкину. То, чего они не могут, они отвергают как ненужное. Голос Пушкина им не нужен. Они не могут извлечь из него пользу для пушкинистики…
Я была несправедлива к специалистам, но не могла справиться с обидой. Лучше бы они обошлись без аплодисментов, а задавали вопросы.
Вот все это я и рассказала Николаю.
— Ничего, Лера, — утешил он меня. — Скоро и лица научишься по руке угадывать. Тогда милиция тебе спасибо скажет. Только не ошибись, а то невинного привлечете.
— Спасибо, — сказала я. — Комаров сегодня много. Пошли домой.
Баба Глаша ждала нас пить чай. Мы больше не говорили о науке. Баба Глаша словоохотлива и не терпит конкуренции.
Через час Николай ушел к себе, а я легла спать за занавеску, привычно глядя на стенку, густо увешанную репродукциями из журналов и многочисленными семейными фотографиями, бурыми от старости, с лицами в основном неразборчивыми и одинаковыми — вот умрет баба Глаша, и никто уже не будет знать, кто эти люди, строго глядящие вперед. И они умрут как бы еще раз в людской памяти.
Правда, кое-кого из них я знала. Вот моя мама, двоюродная сестра бабы Глаши, она сидит на коленях у моей бабушки. Такая же фотография есть у меня в альбоме. А вот Антон — Глашин муж, он погиб на фронте. Он в разных видах: молодой, курчавый, голова к голове с бабой Глашей — это их свадебная фотография. Вот он, облысевший и худой, в военной форме начала войны. Последний снимок…
— Я свет тушу, — сказала баба Глаша. — Ты не возражаешь?
— Тушите, — сказала я. — Спокойной ночи.
Баба Глаша долго ворочалась, вздыхала.
— Не спится? — спросила я.
— Не спится, — призналась баба Глаша. — Мне много сна не надо. Если б не ты, я бы пошила немного.
— Мне свет не мешает, вы же знаете.
— Порядок нужен. Я вот сколько лет одна живу, а все не привыкну. При Антоне у нас порядок был. Ложились по часам, вставали тоже. Я по молодости ворчала, а теперь понимаю: прав он был.
— Приезжайте к нам в Москву, мы всегда рады будем. А то все обещаете, а никак не соберетесь.
— Как-нибудь соберусь. Сколько лет с места не трогалась. Чувство у меня есть, ты знаешь.
Я знала. Все у нас в семье знали, и в деревне все знали. Антон пропал без вести. Похоронки на него баба Глаша так и не получила. Вот и казалось ей, рассудку вопреки, что он, может, еще вернется. Она никуда из деревни не уезжала, даже дом никогда не запирала. И не уходила из дому, не оставив еды в печи и свежей заварки в чайнике — Антон был большим ценителем чая. И не поедет баба Глаша в Москву — никогда, до конца дней, не покинет своего поста… Потом я заснула.
Утром проснулась и первое, что увидела, открыв глаза, веселый взгляд курчавого Антона на свадебной фотографии. И его же, другой, усталый взгляд на фотографии военной. И подумала, что погиб он, когда был мне ровесником. И с тех пор прошло куда больше лет, чем он прожил.
Баба Глаша готовила, услышала, что я встаю, сразу начала собирать на стол. Я прошла в сени умыться. И оттуда, приоткрыв дверь, спросила:
— Баба Глаша, у тебя письма Антона сохранились?
— Какие письма?
— Ну, писал он тебе с фронта, например?
— Два письма были. И все, как отрезало.
— Достань.
— Зачем тебе?
— Нужно.
Мы сделали голос Антона. Голос оказался низким, строгим и очень усталым. Потом Саня Добряк записал его на пластинку — у бабы Глаши есть проигрыватель.
Через месяц я получила письмо от Николая. Я вынула его из ящика, спеша на работу, и прочла уже в лаборатории.
«Дорогая Калерия!
Кланяется тебе известный Николай Семенов. Все собирался тебе раньше написать, да дел много, и писать было нечего. У нас все по-прежнему, только вот твоя пластинка произвела сильное впечатление. Глафира вторую неделю не просыхает, слезы льет, говорит, что ты ей жизнь вернула. Боюсь, заиграет она пластинку — готовь новую. Она теперь как алкоголик, может, и зря ты ей такой подарок сделала…»