Он помнил, как ездил хоронить мать. Он напился, как получил сообщение о кончине матери. Он продолжил пить в аэропорту. Рейс задержали. Он пил в ресторане аэропорта с каким-то цыганом. Сквозь скорбное, пьяное воодушевление Пальчиков боялся, что цыган его обчистит, что заберет деньги, приготовленные на похороны матери. Цыган засмеялся: «Я тебя не ограблю, не переживай. Ведь тебе мать хоронить». В самолете Пальчиков спал, прилетел трезвым, трясущимся, горестным, сосредоточенным. Похоронили мать быстро, машинально, в солнечный, свежий день. Люди были довольны – сын успел на похороны, привезенных им денег хватило на все, на щедрые поминки в кафе. Не хватило на оградку, но оградку ставят позже. Улетал Пальчиков из родного города с непониманием будущего, напрасным, словно досужим позором. Через год Пальчиков вернулся продавать материнскую квартиру. Квартиру продал, кровно обидел племянников, которые рассчитывали на эту жилплощадь, а получили лишь часть вырученных за квартиру денег. Они убеждали его: «Тебе ведь не нужна эта квартира». Он говорил: «Моим детям на жизнь теперь деньги нужны. Брату бы оставил…» Он недоговаривал, но племянники понимали недоговоренное: «Брату бы оставил. А вы его не уберегли». Он видел их немое сомнение: «И брату бы не оставил. Хотя…» Он слышал, как племянники, не таясь, возмущались дядей не из-за квартиры (будто бы), а из-за того, что квартиру-то он продал, а у матери на могиле так и не побывал, не нашел минутку…
Теперь из Володиной квартиры среди ночи доносились отголоски семейного неблагополучия, отчаяния, неприязни. Крики были истеричными, надрывными. Ругань возникала неожиданно и длилась недолго. Мужские крики были сильнее и мучительнее женских. Иногда Володе казалось, что женских криков вообще не было, что кричали мужчины и жили там только мужчины. Иногда рушились какие-то предметы, хлопала хилая дверь. «Они переубивают друг друга, – думал Володя о новых соседях. – Пусть дольше, ненасытнее, душераздирающе кричат, иначе действительно схватятся за ножи». Сначала Пальчиков закрывал голову подушкой, а потом стал прислушиваться к крикам, ждать их. Иногда все-таки кричала женщина – осудительно, но как ребенок. Кажется, эту женщину однажды утром Пальчиков встретил в общем коридоре и ехал с ней в лифте. Пальчиков слышал мужской возглас: «Юля!» Эта Юля, закрывая дверь квартиры, отозвалась: «Я опаздываю». У Юли были немытые волосы и припухшие пальцы. В лифте на незнакомого ей Пальчикова она почему-то взглянула мстительно, с чувством реванша. Пальчиков подозревал, что потом именно Юля как-то перед рассветом звонила по домофону в его квартиру. Это была целая серия издевательских, неотступных звонков. Он не брал трубку домофона, а Юля сладострастно продолжала натыкивать номер его квартиры, только его. Пальчикову казалось, что она не перепутала его квартиру со своей, что набирала намеренно его номер. Чтобы попасть в дом, ей достаточно было позвонить в любую квартиру, сразу в несколько квартир, но она раз за разом звонила ему. Ранее его квартиру, бывало, путали многочисленные таджики со съемной квартирой своих земляков, живущих справа от Пальчикова. Но таджики звонили коротко и робко и не позднее часа ночи. А здесь – на рассвете. И звонки такие злонамеренные, конфронтационные, захватнические. Что этой Юле было нужно? Почему она решила досаждать ему, незнакомому человеку, соседу своего сожителя?
Однажды Пальчиков проснулся от нового застенного голоса. Пальчиков отчетливо услышал всю фразу, хотя говорили, вероятно, негромко. Говорила женщина: «Слезы не идут. Звала потом ее всю ночь. Думала, что вот сейчас встанет и придет». Дальше Пальчиков не расслышал: встала ли, пришла? Неужели это опять о Юле говорили, от нее ждали, что встанет и придет? И кто эта новая женщина, и что случилось с Юлей?
Пальчиков думал о самоубийственной разобщенности современных горожан. Соседи жили отчужденно и не говорили друг с другом. Они уставали встречать одних и тех же примелькавшихся незнакомых людей, живущих у себя под боком. Как это тяжело – сталкиваться с людьми, которым ты ничем не обязан! Если ты ничем им не обязан, ты не обязан их видеть и слышать. Ты вправе не терпеть хоть кого-то в этой жизни – хотя бы незнакомых людей. Любезность, дескать, странна, подозрительна, не нужна.
Пальчиков видел, что и таджики, как соседи, научились вести себя по-русски. Хотя – не здороваясь, отворачиваясь, напряженно помалкивая – испытывали большую, чем русские соседи, неловкость. Сразу после очередного русского бунта, показанного по телевидению, мигранты-соседи проявляли почтительность, пропускали вперед в лифт. Оказавшись в чуждой среде, далеко от родины, молодой таджик чувствовал отчаяние как свободу. На сырой питерской улице он чувствовал себя в центре враждебного мироздания. Он иногда не мог, думал Пальчиков, уступить тебе дорогу, если ты сталкивался с ним лоб в лоб, не мог, хотя и помнил о благоразумии и уважительности, не мог, потому что из двух людей ему теперь было хуже, а тебе лучше. Терпеть должен тот, кому лучше.