— Прости, князь, что ночью прибежал к тебе — всего я стал бояться… Чуть не замерз в метель, а в селе в дом не пустили ночевать, так я… А зовут меня Павел, брат я двоюродный торгового гостя новгородского Василия Собакина, у которого ты брони покупал и сабли.
— Садись, Павел. Сейчас принесут тебе горячего вина. Эй, кто там! Принесите ему вина, а то он весь трясется. Как здоровье Василия?
— Это я не от холоду, — тихо сказал Павел, — это я от иного… Нет больше Василия, и Великого Новгорода тоже больше нет и не будет!
Слезы побежали по исхудалым щекам, голова задергалась, он закрыл лицо руками и только все глотал, глотал, словно подавился чем-то и не мог проглотить. Курбский молча ждал, сдвинув брови, выпрямившись настороженно. Принесли чашу с горячим вином, мясо, кашу, хлеб. Но Павел все трясся, не мог говорить.
— Ну, Павел! — сказал Курбский строго. — Ты же не баба — выпей и рассказывай. Даром, что ли, я встал ради тебя?!
Павел выпил, но есть не мог, однако слово за слово он разговорился, и постепенно из ночной вьюжной мглы начали вставать, как картины Страшного Суда, образы ужаса и поругания, невиданные нигде прежде. Эго был рассказ очевидца, который мало что понимал, но пережил и свою и чужую гибель. Это был рассказ о походе Ивана Васильевича на Новгород в декабре тысяча пятьсот шестьдесят девятого года[143]. Больше всего ужаснула Курбского поголовная расправа с дьяконами, священниками и монахами, которых сначала «поставили на правеж» — били, пока не отдадут «двадцать рублей с головы», а потом просто забили насмерть. И еще — как топили в Волхове, бросали с моста простой народ, младенцев к матерям привязывали. Казни бояр и торговых людей после этого даже не устрашали.
— Много тысяч народу побито, монастыри и храмы разорены, город опричнине отдан на поток, — говорил, пришепетывая, Павел, — никто не спасся — все окружил войском, я в подполе неделю сидел, ночью выполз, утек лесами…
Он выпил еще, утер испарину со лба.
— Последние времена, князь, — сказал он полубезумно. — Говорят, митрополит Филипп Колычев, в Твери заточенный, Малютой в келье своей задушен.
— Малютой? Каким? Скуратовым-Бельским? Этим псом кровавым? Да как его царь не колесовал за это!
Курбский вскочил и стал ходить по палате, тень металась по стенам, то вспыхивало, то гасло литое серебро в поставце, скрипели половицы.
— Царь! — горько повторил Павел Собакин. — Я бежал из дому в Псково-Печорский монастырь, еще батюшка вклад туда делал, настоятелем там отец Корнилий[144], не слыхивал?
Курбский перестал ходить:
— Как не слыхать — знаю и почитаю отца Корнилия давно. Здоров ли он? Ты его видел?
— Видел… — глухо отозвался Павел, уставился на свечу, глаза его остановились, помутнели. — Видел… Ночью меня так же вот расспрашивал, а утром я самому ему исповедался по его милости, «не жалей, говорил, Павел, ни денег, ни имения, сохрани лишь совесть христианскую, а бегство твое я тебе отпускаю…».
Голос Павла начал западать, только губы шевелились беззвучно, белело пятно лица, заросшего русым волосом. Курбский смотрел на его грубошерстный армяк, на худые мокрые сапоги и завидовал: вот сидит в его княжеской палате беглый человек, который в одну ночь стал нищим и бездомным, но у самого отца Корнилия получил разрешение всех своих сомнений, а он, Курбский, не получил. Курбский знал настоятеля много лет, часто пользовался его гостеприимством и собранной им богатой библиотекой. Вот он как живой всплыл в памяти: смотрит ласково васильковыми глазами из-под седых бровей, говорит не спеша, твердо, постукивая сухим пальцем по подлокотнику. В последний раз Курбский видел его — как время-то мелькнуло! — десять лет назад на стройке: подводили купол нового храма Покрова Богородицы, был день осенний, солнечный, искрилась облетевшая листва на отвалах глины, белокаменные стены на ветреной синеве слепили взгляд. Корнилий стоял под стенами, закинув голову, щурился, улыбался.
Что говорит этот глухой, омертвелый голос?..
— …Хотел я в тот день бежать далее, но вдруг шум, идет войско, сам царь впереди опричников. Вышел к нему за ворота встречать отец-настоятель с крестом, и царь подошел — будто, думали мы, под благословение, а сам как махнет — и срубил ему голову… — Павел все смотрел недвижно, и голос его отмирал, шелестел, только брови поднимались изумленно. — Отлетела голова, а тело-то не падает, стоит, сам видел — стоит, и все, а когда пошатнулось, царь его подхватил, поднял на руки и понес в монастырь под угор, а кровь на дорогу так и плещет, так и плещет… — Голос опять стал западать, исчез, только слезы беззвучно бежали дорожками по грязному лицу, пропадали в бородке, и он их не утирал.
«Митрополита Филиппа — праведника соловецкого, правдолюбца, Корнилия — устроителя православия на границах наших, строителя, просветителя, крестившего и эстов, и ливов!»