Мы с Майей Михайловной были друг для друга «Майя» и «Дима», учились в одной и той же группе на романо-германском отделении филологического факультета МГУ, по окончании Университета оба оказались в Институте мировой литературы, Майя аспиранткой, а я – референтом. И в МГУ и в ИМЛИ нами руководил профессор Самарин. Фамилия эта и послужила камнем преткновения, последовали и возражения по тексту, каких я принять не мог: или так, или – никак. Майя приняла мое «еже писах – писах» и передала рецензию редколлегии издания, для которого рецензия была предназначена. Какого именно издания, я не знал да и не спрашивал в меру нашего взаимного с Майей доверия, если бы требовалось, то мне, уж наверное, было бы сообщено. В то время Майя вела мучительную борьбу со смертельной болезнью, обрушивались на неё и новые немощи, прямо перед заседанием редколлегии она попала в больницу и, хотя была не согласна с моей рецензией, собиралась, но не смогла высказаться в мою защиту. Пришло от неё извещение: «Дима, к великому сожалению, вынуждена тебя огорчить… твою [рецензию] отклонили, так как, по их мнению, там мало анализа конкретного материала, всё строится на импрессиях». Зная, насколько строга Майя лингвистически, я удивился в её послании несуществующему слову «импрессии», хотел бы, однако не решался увидеть в словесном уродце неологизм намеренный – ради иронии в адрес некоего неведомого коллегиального судилища. Как бы там ни было, Майя предвидела подобный исход, заранее сообщив в одном из своих электронных посланий, что авторский коллектив свое «неудовольствие» уже выражает. Что ж делать, нет – так нет, не первый отказ получаю. Судьба многотомного издания, в которое Майя как координатор и автор вложила последние десятилетия своей скоро уходившей жизни, тревожила её, и, уже не имея сил сидеть за компьютером, она через общих друзей передала, не захочу ли я теперь написать рецензию на весь шеститомник. Просьба вогнала меня в ступор. Что ответить?! Пообещать, зная, что получишь тот же самый аховый результат?
Как у всякого, кто пытался писать и печататься в советское время, у меня накопилось достаточно опыта отказов, успел этот опыт пополниться и отказами времени постсоветского, но если в советское время главными источниками отказов были государственная цензура и литературная групповщина, то в постсоветское время цензура исчезла, зато групповщина только ожесточилась. Кроме того, усилилась цензура личная, для советских времен не характерная. Рукописи «заворачивают» потому, что написанное тобой не приемлют имеющие власть редакторскую, а за ними власть тех, кто изданию покровительствует. Если с тобой не согласны, то и слушать тебя не станут, по законам рыночной экономики: кто покровительствует, тот и заказывает мнения. Это – универсально, но у нас раньше, при командной системе, можно было искать суда, пойдя наверх, в СП и повыше, а теперь куда деваться? Мир печати сцеплен личными связями, негласный сговор взаимно заинтересованных, литературный картель, организованная культура, если использовать терминологию Ф. Р. Ливиса [Leavis: 187–189].
Обратился я в «Вестник МГУ». Один из член Редаколлегии «Вестника» посоветовал мне снабдить мой текст пояснениями, чтобы подчеркнуть характер конфликта вокруг всего лишь одной рецензии, что и было мной сделано. Не возражал я и против полемической реплики со стороны Редколлегии. Однако Редколлегия выразила согласие принять статью с переделками, которые по существу означали отказ от того, ради чего статья написана.
Шестой том Самаринской школы