Потрясения были и в семейных делах. Александр Фонтен все-таки заставил свою жену полностью признаться, что она беременна от Поммеля, но великодушно простил после уверений супруги, что она раскаялась и клянется в грядущей верности; а зато состоялся резкий разговор мужа и любовника, переросший в драку; у литейщика оказался нож в руках, и Фонтен мог отправиться к праотцам, если бы Филипп не вмешался и не разнял драчунов. Оба отползли друг от друга, как побитые псы, утирая кровь и сукровицу. Продолжение последовало вскоре: мой приятель явился к Фальконе и потребовал изгнать своего соперника, поступившего, как последний негодяй. Мэтр пытался успокоить резчика: личные дела не должны влиять на работу, можно ссориться сколь угодно на досуге, но служебные обязанности исполнять нужно подобающе. Александр упрямился: срок его контракта подходил к концу, и в сложившейся ситуации продлевать категорически не хотел. Заявил в запале: «Выбирайте, мсье Этьен — или я, или он. Если он, то по осени я отбуду с семейством в Париж». — «Стой, не горячись, — уговаривал помощника скульптор. — Он литейщик, предстоит литье, не могу отказаться от его помощи». — «Вы вполне справитесь с Хайловым и Екимовым». — «Нет, нужны дополнительные умелые руки». — «Значит, уезжаю в Париж». — «Не спешите, Фонтен, и позвольте улечься страстям, время вылечит». — «Я уже решил».
И действительно начал собираться в дорогу. Я пыталась тоже его отговорить: рисковать женой на восьмом или девятом месяце беременности, отправляясь в путь, чистое безумие, так как или растрясется в карете, или укачает ее на море. Но Фонтен твердил, что его это не волнует, потому что ребенок от другого мужчины, будь что будет. Мы фактически поссорились: я сказала, что не думала о нем как об этаком жестоком и черством человеке.
Собственные мои дела заставляли не думать о чужих передрягах: срок мой подходил в августе. И хотя животик был небольшой (все предсказывали рождение девочки) и беременность проходила относительно спокойно, под конец немыслимо болела спина, а младенец внутри толкался, словно недовольный, что его никак не выпустят наружу.
Схватки начались во второй половине дня 11 августа, я кричала в голос, не имея сил сдерживаться вовсе. Ближе к вечеру отошли воды. Надо мной хлопотал доктор-немец и две русские бабки-повитухи. Разум мой мутился от боли. Плохо помню в деталях, как оно все произошло, но в начале первого ночи 12 августа тишину прорезал плач родившейся малютки. Это вправду была девочка. С Пьером мы уговорились заранее, что дадим ей имя Мари-Люси. Я смотрела на нее, темно-красного цвета, с тонкими ручками и ножками, сморщенным личиком, и боялась, что произвела урода, словно бы в Кунсткамере. Но меня заверили, что так должно быть, все в порядке, через несколько дней дочка побелеет и придет в положенную норму.
Час-другой спустя приложили ее к моей груди. Поначалу она сосала слабо, но потом вроде приохотилась и едва не укусила меня за сосок. Я смеялась от счастья. Жизнь казалась безоблачной. Мы ведь с Мари-Люси еще не знали, что серьезные наши испытания только начинались.
Глава девятая
НЕУДАЧНАЯ ОТЛИВКА
Пугачева казнили в Москве, и царица пережидала это событие на полпути из Петербурга, а потом въехала в старую русскую столицу со всей торжественностью. Для нее был заново выстроен деревянный дворец (жить в Кремле она отказалась), и, по слухам, тайно обвенчалась с Потемкиным. Тоже родила девочку, названную Лизой; а фамилию малышке дали Темкина (усеченная от «Потемкина», так же, как Бецкой — «Трубецкой»). Вскоре провели празднества в честь победы в турецкой войне, пышные, разгульные, и уже ближе к лету ее величество переехали в Царское Село. Фальконе ждал со дня на день посуленные ему деньги на отливку — и дождался! В середине июля средства поступили. Он ходил счастливый, балагурил, улыбался и, зайдя в детскую, тискал внучку. А Мари-Люси это нравилось, дедушку она полюбила и всегда смеялась при его появлении. Не была похожа ни на меня, ни на Пьера: толстенькая, круглощекая, с пухлыми губами и крутым лобиком. Добродушная хохотушка. Плакала вообще мало, только поначалу — молоко вспучивало ей животик, и она страдала; но укропная водичка и вообще время вылечили ее. Кушала отменно, набирая вес. Обожала, если я или бабушка Петрова пели ей колыбельные песенки, не хотела засыпать без такого музыкального сопровождения. В доме называли ее по-русски — Машенька.