справа — и она вправо идет. Обхожу слева — и коза туда же. Да еще и рога выставляет. Кликнул я тогда приятеля, он вышел, козу из-за забора отвязал, она и пошла себе.
А приятель спрашивает:
— Ты зачем козу привел?
— Я? Козу? Я что — похож на человека, который коз ворует?
— Да вот я тоже удивился, — пожал плечами приятель. — Смотрю — коза стоит у забора. Вроде ее не было. А тут еще одна девочка приходила, маленькая, тебя спрашивала. Конфет, говорит, мне обещал. И ушла. А коза стоит. Чудеса!
Стало смеркаться, и дождь опять припустил. Да с ветром. А у приятеля весь двор виноградной лозой затянут. Она под ветром гнется, и виноградные гроздья бьются о стекло, как будто сразу десятки синих глаз в окно заглядывают.
Но главное, думаю опять, что он постоянно переодевался, перевоплощался, так сказать. Ни часу без машкерада не обходился. То он серб, то молдаван, то турок, то полу шинели на плечо забросит — вроде как генерал. А сам-то — коллежский секретаришка. А то цыганом нарядился — и в табор, к Земфире. Да только цыган не проведешь. Получил от ворот поворот. Они сами ряженые. Земфира хвостом вильнула, и поминай как звали.
И сразу:
Остались мне одни страданья,
Плоды сердечной пустоты.
Именно что — пустоты. Не человек — колба с ветром. Потому и наряжался — скрыть хотел. Да разве скроешь? Синявский правильно догадался — пустой он, как бочонок из-под вина. С легкостью наполнялся, с легкостью и облегчался. Причем содержимого не выбирал — что нальют, то и ладно. Выплескивал все подряд. Да быстро так — чтоб место освободить. И место, надо признать, было свято. Редко пустовало. Но он-то причем? Место — оно и есть место. Устал Господь — присел. А когда бы нет?
А тут еще эта коза. Где же я ее видел? Девочка какая-то. Мне еще девочек не хватало. Грязищи все-таки в этом Тирасполе! И как люди живут?
Нет, прав Синявский, прав. Знал что говорил. Пустой он — сосуд ряженый. А Синявский раскусил. И себе на ус намотал. Или — на бороду.
* * *
А я тогда же, на другой день, пришел на эту Пляс де Вож. Подошел к дому, где Гюго жил, глянул на витрину и вижу: я стою. В плаще и в цилиндре. И с тростью в руке. За стеклом. Как рыба в аквариуме. И знаки руками подаю, чтобы выпустили. Ну что тут делать? Жалко же меня. Взял я тогда камень и саданул по витрине.
Тут, конечно, полицейские подбежали — и давай меня хватать. Алшутова на них не было. Но я тоже сообразил: на другого меня указал, он, дескать, виноват. Смотрят они — тот вроде подозрительней, с биркой. И повязали. А я стою, смотрю, как меня уводят, и мне меня жалко. Но и себя жалко, конечно. Как тут выберешь? В общем, сдал я его. То есть меня.
* * *
Нет, во всем все-таки виноват Пикассо. А Синявский ни в чем не виноват. Хотя тоже, конечно, рыльце в пушку — Терца-то подставил поначалу, за кордон заслал. Ну а тот отыграл. Вот и получилось, что печатался за границей Терц, а посадили Синявского. Вот тебе и “нарцисс Саранский”. Жаль, я тогда этого не знал, когда ко мне партийные приставали.
А могли бы и не посадить, кстати. Когда следователь на допросе прижал, было ведь искушение от всего откреститься, было! Не знаю, мол, никакого Терца — и все тут. Я — не я, и фамилия моя — Синявский. Вот паспорт. И пусть ищут. Но вовремя спохватился. Это что ж получится — Терца убить? А не выйдет ли промашки? Потому как себя от Абрашки Синявский к тому времени уж плохо отличал, вполне мог угодить не в того. А это уж, простите, самоубийство. Этакий метафорический суицид. Ну и сознался во всем. А следователь-то и поверил! А во что поверил, и сам, наверно, не понял. Ведь ситуация абсолютно идиотская: Терц признается, что он — Терц. А они верят и судят... Синявского. Тут голову запросто потерять можно.
Зато Синявский потом хитрее других оказался. Все понял. Все. Не только следователей — полмира обдурил, а предъявить уже было нечего. Кроме длинной белой бороды, какую тогда уже никто не носил. Только глазом елозил. Но за это какой спрос? Мало ли.
Заперся в своей щели с примусом, кастрюльками, колбочками и колдовал. Формулу искал заветную. Варил. Метафору материализовывал. И материализовал-таки.
Пока все вокруг за что-то боролись, спорили, слепли, прозревали, шли на баррикады и возвращались несолоно хлебавши, он искал тот вожделенный раствор, в котором плескались метафоры надежды. А найдя, растворился в нем и жил, гуляя в свое удовольствие вдоль и поперек времени. Причем, как уже было сказано, не только с Пушкиным.
Поэтому как бы кто ни хотел, но 25 февраля 1997 года Андрей Донатович Синявский совсем не умер. Он перевоплотился.
* * *
— Ку-ку! — неожиданно высказалась кукушка на руке Розановой. — И тут же в ней заскрежетали пружины, язык кукушкин отвалился и упал на пол. И мы опять остались без времени.
* * *