Все взоры обратились теперь на него, и из всех окон высунулись женские фигуры. Збышко шел одетый в свой добытый в бою белый кунтуш, расшитый золотыми грифами и с золотой бахромой, и в этом блестящем наряде казался глазам толпы каким-то княжичем и пажем из знатной фамилии. Судя по росту, по плечам, обтянутым узкой одеждой, по крепким ногам и широкой груди, он казался совершенно созревшим мужчиной, но над этим телом мужчины подымалась почти детская голова и молодое лицо с первым пухом на верхней губе, прекрасное лицо королевского пажа, с золотыми волосами, ровно подстриженными над бровями и падающими сзади на плечи. Он шел ровным, упругим шагом, но с бледным лицом. Иногда, словно сквозь сон, смотрел он на толпу, иногда поднимал глаза на колокольню, к стаям галок и качающимся колоколам, которые били его последний час; иногда, наконец, отражалось у него на лице как бы изумление, что эти девушки, и этот плач женщин, и вся эта торжественность — все это из-за него. На площади он наконец увидал помост и на нем красный силуэт палача. Тогда он вздрогнул и перекрестился, а ксендз в ту же минуту подал ему распятие, чтобы он приложился. На несколько шагов дальше к ногам его упал пучок цветов, брошенный какой-то девушкой из народа. Збышко наклонился, поднял его и улыбнулся девушке, разразившейся громкими рыданиями. Но он, видимо, подумал, что перед этой толпой и перед женщинами, машущими из окон платками, надо умереть отважно и, по крайней мере, оставить по себе воспоминание, как о "храбром малом". Поэтому он напряг все свое мужество и всю волю, быстрым движением откинул назад волосы, еще выше вскинул голову и шел гордо, почти так, как идет после окончания рыцарского турнира победитель, когда его ведут за наградой. Однако шествие подвигалось медленно, потому что толпа все увеличивалась и неохотно очищала Дорогу. Напрасно литвины-лучники, шедшие в первом ряду, поминутно кричали: "Эйк шалин! Эйк шалин!" (прочь с дороги). Толпа не хотела догадываться, что значат эти слова, и потому становилось все теснее. Несмотря на то что тогдашние горожане состояли на три четверти из немцев, однако же кругом слышались грозные проклятия меченосцам: "Позор! Позор! Чтоб им издохнуть, этим волкам, если тут ради них будут губить детей. Позор королю и королевству". Литвины, видя сопротивление, сняли с плеч натянутые луки, исподлобья поглядывали на народ, но не смели без приказания стрелять в толпу. Но начальник отряда выслал вперед алебардщиков, потому что алебардами легче было расчистить путь, и, таким образом, шествие дошло рыцарей, сплошным квадратом стоявших у помоста.
Рыцари расступились без сопротивления. Первыми вошли на помост алебардщики, а за ними Збышко с ксендзом и писарем. Но тут случилось то, чего не ожидал никто. Повала с Данусей на руках вдруг выступил из толпы рыцарей вперед и таким громовым голосом крикнул: "Стой", что все остановились, как вкопанные. Ни начальник отрада, ни солдаты не хотели противиться рыцарю, которого каждый день видели в замке, иногда дружески беседующим с королем. Наконец и другие столь же знаменитые рыцари повелительными голосами стали кричать: "Стой! Стой!" — а пан из Тачева приблизился к Збышке и подал ему одетую в белое Данусю.
Тот, думая, что это прощание, схватил ее, обнял и прижал к груди, но Дануся, вместо того чтобы прижаться к нему и обхватить его ручками за шею, поспешно сорвала со своих золотых волос, из-под венка руты, белое покрывало, обернула им всю голову Збышки и в то же время стала изо всей силы кричать детским, охрипшим от слез голосом:
— Мой! Мой!
— Ее! — подхватили могучие голоса рыцарей. — К каштеляну!
Им ответил подобный грому голос толпы: "К каштеляну! К каштеляну!" Ксендз поднял глаза к небу, смутился судейский писец, начальник отряда и алебардщики опустили оружие, потому что все поняли, что случилось.