— Пегги не может прийти в суд, она больна! — закричал Локки голосом человека, цепляющегося за последнюю неомраченную отраду своей жизни.
Не знаю, чего, собственно, рассчитывал добиться от Пегги отец, но мне было ясно, что он уже не сомневается в победе, потому что во всем, что он делал и говорил, чувствовалась уверенность, как это было у Тома во время матча с Финном Маккуилом. Держался он спокойно, слишком даже спокойно. Злость его вдруг исчезла, так же, как тогда у Тома, но на ее место пришла беспощадная твердость, и я понял чутьем, что поражение Локки предрешено. Вопрос был только в том, откуда придет это поражение. Помню, я вечером спросил Тома, что он думает о ходе процесса, но Том, кажется, впервые в жизни старался вообще не думать. Он как будто существовал в безвоздушном пространстве, где не было места для земных, ощутимых тревог, какие несла с собой мысль о завтрашнем утре, о страшной минуте, когда Пегги столкнется с несгибаемой волей нашего отца. И Том попросту ждал, словно все в его жизни застыло, остановилось до утра.
Мы все уже были на своих местах, когда в зал, ровно в десять часов, вошли Локки и миссис Макгиббон, а с ними Пегги. Отец в это время переговаривался с Дорменом Уокером о каких-то судебных формальностях и не видел, что произошло, но сразу понял это по возбужденному гулу, поднявшемуся в зале; он не оглянулся, только прервал на середине фразу и ждал, когда Пегги дойдет до отведенной для свидетелей скамьи в первом ряду. Локки сел рядом с нею, а миссис Макгиббон провели на галерею для публики.
В овладевшем мной сразу беспокойстве я не мог сосредоточиться, и мой взгляд метался от Пегги к Тому, от Тома к Пегги. Впрочем, все кругом вели себя примерно так же, один лишь отец по-прежнему сидел к залу спиной, и внимание его не раздваивалось.
На Пегги стоило посмотреть. Ее голова была повязана зеленой шелковой косынкой, и, когда она только вошла, у меня мелькнул довольно глупый вопрос: как этому черту Локки удалось осуществить свою угрозу? Неужели он это сделал с ведома миссис Макгиббон? Нет, не может быть, решил я. Без привычной рамки волос — о том, что с ними случилось, знали все — лицо Пегги стало другим, вся она стала другая; но ее красота не исчезла, просто это была не та Пегги, на которую я часто заглядывался в последнее время, а какое-то новое, может быть, даже более совершенное существо. Они с Томом открыто, не стесняясь, посмотрели друг на друга, и Пегги закусила губу, только тем и выдав на миг свой страх или боль; после этого они, как по уговору, отвернулись в разные стороны и больше не обменялись ни одним взглядом.
— Что ж, будем продолжать, — сказал отец.
Он так и не изменил своей позы — спиной к залу. Все были поражены таким упорством.
— Мистер Уокер, — обратился он к страховому агенту, — на основании своей многолетней практики считаете ли вы возможным самопроизвольное возникновение пожара?
— Нет.
— Значит, всегда должна быть причина?
— Разумеется.
Последовал еще ряд четко сформулированных, но, по существу, незначительных вопросов; лишь после этого отец повернулся к залу лицом и увидел Пегги. Но вызвал он не ее, а брандмайора Смита, по прозвищу Бицепс, которому задал те же вопросы. Затем он ввязался в перепалку со Страппом и судьей, придравшись к какой-то формальности, мне даже показалось, что он нарочно запутывает суть спора, зная, что в нужный момент сумеет разрешить его в свою пользу.
Я вдруг разгадал его игру. Он тянул время, желая, чтобы на Пегги успела подействовать атмосфера судебного разбирательства. Отцу была совершенно чужда театральность, но он умел сделать так, чтобы публика почувствовала в нем человека, который лучше всех других знает, что ему нужно и как этого добиться. На миг я как бы взглянул на него широко раскрытыми зелеными глазами Пегги, и он предстал передо мной как некий мстительный демон, внушающий неодолимый страх.
Наконец исподволь, как бы даже ненароком, он подобрался к Пегги — и вот она сидит перед ним на небольшом возвышении, огороженном деревянным барьерчиком, и нервно крутит концы своей шелковой косынки, потуже стягивая ее вокруг головы, и смотрит на него, только на него, как будто больше никого и нет в зале. Вероятно, она в эту минуту силилась понять, что же он за человек все-таки и чего ей от него ждать. Теперь-то я уже знаю, что произошло накануне между нею и Локки, но я не хочу касаться этого здесь, чтобы не нарушить последовательность своего рассказа. Зеленые глаза Пегги, рыжие ее брови, каждая веснушка на побледневшем, осунувшемся лице — все точно набрякло страданием, и, если отец, внимательно разглядывавший ее сквозь очки, видел то же, что видел я, даже он, казалось, должен был смягчиться. Но об этом теперь уже трудно судить — в свете всего, что произошло дальше.
— Пегги, — начал отец ни ласково, ни сурово. Он пребывал в своем особом, замкнутом мире, где жизнь выглядела совсем по-иному и к ней неприложимы были обычные житейские мерки. — Пегги, — сказал он, — сожалею, что пришлось настоять на вашем приходе, но, строго говоря, не я лично…