Смерть деда изменила нашу жизнь. Мы лишились ежемесячного пособия от братьев матери, и наше материальное положение все ухудшалось. Поэтому ее просторную комнату основательно отремонтировали и быстро сдали. Въехавшая в нее женщина сразу же, скажем так, взволновала меня. Стройная и рослая блондинка без малого тридцати лет была, если я не ошибаюсь, родом из Киля. Во всяком случае, ее облик выдавал северогерманское происхождение. Арийка, как тогда говорили. Чаще всего она одевалась несколько экстравагантно, охотно носила длинные, облегающие черные штаны из бархата или искусственного шелка и темно-красный или фиолетовый жакет примерно до колен, напоминавший фрак. Этот гардероб был, вероятно, обязан своим появлением прообразу-актрисе, покорившей целое поколение мужчин и женщин, имя которой теперь, в Третьем рейхе, запрещалось публично упоминать. Я говорю о Марлен Дитрих. Белокурая жиличка, фотограф, работала в рекламном отделе большой фирмы. Ее имя вовсе не отличалось экстравагантностью, она звалась просто Лоттой, как и самая знаменитая возлюбленная в немецкой литературе.
Что такое любовь? В 1991 году один немецкий иллюстрированный журнал попросил меня дать определение этому понятию, правда, состоящее только из одного предложения. Задача меня привлекла, но гонорар показался слишком уж скудным. Я сообщил редакции, что готов написать желаемое, но объем должен составлять по меньшей мере две машинописные страницы. Одно-единственное предложение на эту тему потребует гораздо больших усилий, так что уместен был бы гонорар, в пять раз превышавший предложенный. Следовательно, чем короче текст, тем выше гонорар. В редакции согласились. Я написал: «Мы называем любовью то крайне сильное чувство, которое ведет от склонности к страсти, а от страсти к зависимости; оно приводит индивида в состояние наподобие опьянения, временами способное ограничить вменяемость пораженного таким чувством. Это счастье, сулящее страдание, и страдание, которое осчастливливает».
Любил ли я эту Лотту? Наверняка сказать трудно, но впервые в жизни мой интерес к женщине вскоре перешел в растущую симпатию, в сильную склонность, которая, правда, еще не была страстью и не привела к зависимости, но которая занимала меня в неведомой до сих пор мере. Правда, я не был одурманен, но чувствовал, что такое любовь или, точнее, чем она может быть.
С ней, милой и несколько робкой женщиной-фотографом, я подолгу разговаривал, большей частью в ее комнате или на нашем балконе. Еще и сегодня меня удивляет, что она находила для меня так много времени. С чего бы вдруг? Может быть, потому, что оказалась в кризисе и нуждалась в ком-то, кто ее выслушал бы. Если Толстой чувствовал настоятельную потребность выговориться, он нанимал экипаж и приказывал целый час возить себя по городу. То, что ему было безусловно необходимо поведать, он и рассказывал — рассказывал извозчику. Так и я, вероятно, стал своего рода «извозчиком» для Лотты — ей нравились восприимчивость и любопытство шестнадцатилетнего юноши, были приятны его осторожные вопросы. Ей отнюдь не мешало то, что юноша, очевидно, восхищался ею.
Мне же льстило ее доверие. Все, что она рассказывала мне о своем прошлом или чаще то, на что намекала, я воспринимал как щедрый подарок. Я впервые ощутил, что рассказ о себе может быть неслыханным даром, таким, который уподобляется физической близости или приближается к ней. Добавлю, что эта Лотта воспринимала меня всерьез, как никто прежде, и без каких бы то ни было ограничений, относилась ко мне просто как к равному, как к взрослому. Я видел в этом признание, в котором нуждался, как, вероятно, большинство подростков, и которое облегчило мне изолированное существование. За это я был благодарен женщине. Я начал понимать, что любовь всегда связана и с потребностью в самоутверждении, что нет любви без благодарности. Она не должна возникнуть из благодарности, но ведет к ней или угасает.
Мы много говорили о литературе, в особенности об авторах французских и русских романов XIX века, которых она хорошо знала. Конечно, мы беседовали и о немецких писателях, часто о запрещенных тогда или, по меньшей мере, пришедшихся не ко двору — о Шницлере и Верфеле, о Томасе и Генрихе Маннах. Только через некоторое время мне бросилось в глаза, что ее внимание всегда обращалось на женские фигуры и эротические мотивы, шла ли речь о Стендале или Бальзаке, о Достоевском или Чехове. В этом, пожалуй, и заключалась тайна наших отношений — мы испытывали потребность говорить о любви, правда, по совершенно разным причинам.