— Его-то я и должна скрыть от всех, особенно от вас.
— Особенно от меня? Нет, нет, Матильда, прошу вас…
— Тише, отец мой, замолчите! Разговаривать нельзя. Мне кажется, однако, что спать вы не хотите. Что, если я поиграю для вас, чтобы развеять ваши грустные мысли?
— Музыка? Вы и это умеете?
— Да, немного, но раз уж вам велено молчать сорок восемь часов подряд, может быть, мои жалкие мелодии вас развлекут, когда вы устанете от ваших размышлений. Пойду за арфой[5].
Вскоре она вернулась, с трудом втянув за собой арфу, которую поставила недалеко от постели.
— А что же я вам спою, отец мой?
— Все, что хотите, Матильда.
— Не называйте меня Матильдой, зовите меня Розарио, вашим другом, вот те имена, которые мне сладко слышать из ваших уст. Так слушайте.
Прозвучало несколько вступительных аккордов, и их легкость, ритм и точность указывали на то, что перед ним — искусный музыкант. Она играла мелодию волнующую и выразительную; мелодию, полную ласки, где без конца повторялись и варьировались одни и те же навязчивые темы. Это была сама душа Амбросио, раздираемая тревожными желаниями, страхами, смутными угрызениями совести. Все это бурлило и утопало в потоке звуков.
Пока она играла, одежда ее распахивалась, приоткрывая всю прелесть ее пола. Она откинула рукава, и он увидел обнаженную руку, которая то ударяла по струнам арфы, то перелетала с одной струны на другую. Она была вся здесь… И то, что он видел, и его чувства, воспламененные долгим воздержанием, и слабость от недавней лихорадки делали ее чем-то в высшей степени желанным. А то, чего он не видел, он хотел бы увидеть немедленно. Он трепетал от желания и терял силы в бесполезной борьбе с собой, тщетно пытаясь избежать зияющей перед ним пропасти.
Матильда перестала петь. Боясь ее очарования, монах не открывал глаз. Думая, что он уснул, она тихонько подошла к нему и несколько секунд внимательно на него смотрела.
— Спит, — очень тихо произнесла она, а настоятель не упускал ни звука, произнесенного ею. — Он спит, и не будет с моей стороны преступлением смотреть на него и дышать его дыханием. Я могу отдаться своему восторгу, и он не заподозрит меня в обмане; он боится, как бы из-за меня ему не пришлось нарушить свои обеты, но если бы я обращалась к нему как к мужчине, если бы я хотела пробудить в нем именно мужские чувства, разве я прятала бы так тщательно свое лицо? Это самое лицо, о котором я каждый день слышу…
Она остановилась, и ее мысли потекли в другом направлении.
— Еще вчера была я ему так дорога, но и нескольких часов не прошло, как все изменилось; он подозревает меня, приказывает мне расстаться с ним, расстаться навсегда! Ах, если бы он видел глубины моего сердца! Если бы он когда-нибудь узнал, что я перечувствовала, видя его агонию, и насколько после этого возросла моя нежность! О Амбросио, любовь моя, мой кумир! Придет время, когда бескорыстие и чистота моей любви убедят вас. Еще два дня — и вы увидите мое сердце, в котором вы занимаете второе место после Бога. Тогда-то вы меня пожалеете и раскаетесь в том, что толкнули меня в могилу, но увы, это будет слишком поздно.
При этих словах рыдания заглушили ее голос. Она наклонилась над Амбросио, ее слеза упала ему на щеку.
— Ах, я нарушила его покой! — воскликнула она и торопливо отступила.
Но ее тревога была напрасной. Никто не спит так крепко, как тот, кто решил не просыпаться. Настоятель не шевельнулся, наслаждаясь покоем, который ему с каждой минутой все труднее было сохранять. Жгучая слеза прожгла его до самого сердца.
«Какое чувство, какая чистота! — сказал он себе. — Ах, если мое сердце так трогает жалость, то как бы его волновала любовь!»
Матильда вновь встала и на несколько шагов отошла от кровати. Амбросио быстро открыл глаза, чтобы бросить на нее ханжеский взгляд. Но она не смотрела на него. Грустно прислонившись лбом к арфе, она пристально глядела на изображение Мадонны, висящее против его постели.