Командир роты лейтенант Брохес был коммунистом и не видел разницы между субботой и воскресеньем. И вообще ему было не до Бога, потому что у него обострилась довоенная язва желудка. Но человек он был мягкий и к своим подчиненным относился не по-казенному. Поэтому никто не удивился, когда в пятницу после обеда он сказал, как бы между прочим, что старшего политрука Каца вызвали в дивизию и, возможно, политбеседа нынче не состоится. У шамеса Гаха заблестели глаза. Удивительнее всего, что лейтенант Брохес говорил не так уж громко, а шамес расслышал каждое слово. Бывает.
Евреи оживились. Стали шептаться, таинственно оглядываясь. От одного к другому ходил, как маятник, шамес Гах, очень возбужденный, но разговаривал на удивление тихо. Хотя, как известно, глухие разговаривают слишком громко, чем и славился шамес до этого случая.
Одним словом, евреи собирали миньян — десять человек, необходимых для молитвы, и готовились всласть отвести душу в канун субботы.
На немецкой стороне было тихо. За весь вечер раздалось два-три выстрела, и все. В тылу, в штабе, тоже не заметно было особого движения. По всем признакам канун субботы обещал быть спокойным.
С приближением вечера шамес занервничал. Не собирался миньян. Девять евреев, не забывших, что пятница — это пятница, он нашел. Не хватало десятого. Без десятого все шло насмарку, и молитва срывалась.
Лейтенант Брохес спросил шамеса, чем он так озабочен, и когда тот объяснил, в чем дело, даже рассмеялся и сказал, что это все формальности, и если им уж так нужен десятый, то он, лейтенант Брохес, может посидеть за компанию. Правда, если это не надолго. Потому что он роту не может оставить без присмотра. Шамес просиял и попросил командира роты явиться на молитву с покрытой головой. Можно в пилотке. Или в каске.
Близились летние сумерки, и весь миньян собрался в блиндаже, в касках и с личным оружием. На этом настоял лейтенант Брохес на случай огневого налета противника. На ящик из-под мин поставили две свечи: две латунных стреляных гильзы от снарядов 45миллиметровой противотанковой пушки. В гильзы налили керосин, сплющили концы, откуда торчали фитили из брезентового солдатского ремня. Такие светильники на фронте назывались «катюшами». В этот вечер «катюши» должны были послужить евреям субботними свечами.
— Где тут восток? — вдруг забеспокоился шамес. — Мы должны повернуться лицом к Иерусалиму.
— Хорошенькое дело, — сказал Моня Цацкес. — Из-под русского города Орла увидеть Иерусалим.
— Слушайте, евреи, нет таких крепостей, которых бы не могли взять большевики, — пошутил лейтенант Брохес, который был здесь единственным коммунистом.
Он снял с руки свой компас, положил на ящик, прищурился на мечущуюся стрелку и сказал:
— Вон там — юг, а Иерусалим к юго-западу от нас… Как раз где вход в блиндаж. Значит, можно стать лицом сюда, и вы не промахнетесь.
— Там — Иерусалим? — посмотрел в проем хода шамес Гах, и глаза его увлажнились. — Подумать только, там — Иерусалим.
Евреи стали в тесноте перестраиваться лицом к Иерусалиму, и со стороны можно было подумать, что они готовятся к выходу на боевое задание.
— Время! — зловеще шептал шамес Гах, хлопотавший возле свечей. — Кто следит за небом? Ну упустите появления первой звезды.
Моня Цацкес не мог удержаться и не вставить свой совет:
— Только не перепутайте, чтоб не вышло греха: не примите сигнальную ракету за первую звезду.
Шамес неодобрительно посмотрел на него, и Моня заткнулся.
— Ну, есть звезда? — нетерпеливо спросил шамес.
— Звезды еще нет, — ответил голос снаружи, — но бежит к нам Иван Будрайтис.
— Что тут нужно этому гою Будрайтису? — возмутился шамес.
— Должно быть, ко мне, — сказал командир роты, — я его оставил у телефона.
— Ребята! — влетел в блиндаж скуластый Иван Будрайтис. — Кончай базар! Товарищ политрук Кац звонили, они идут к нам проводить политбеседу.
Иван Будрайтис выпалил это и сам был не рад — так он испортил всем настроение.
— Надо расходиться… — вздохнул лейтенант Брохес. — Может быть, в другой раз…
— И ничего нельзя придумать? — с тоской взглянул на него шамес.
Остальные евреи тоже выжидающе смотрели.
— А что я могу придумать?
— Я придумал, — сказал Моня Цацкес, и все головы как по команде повернулись к нему. — Старший политрук Кац не самый храбрый человек в Литовской дивизии. Верно?
Евреи нетерпеливо кивнули, а Иван Будрайтис сказал:
— Это уж точно.
— Значит, — продолжал Цацкес, — если немцы сейчас откроют сильный артиллерийско-минометный огонь, то старший политрук Кац, уверяю вас, и носа не высунет из своего укрытия при штабе полка.
— Хорошенькое дело! — всплеснул руками шамес. — Цацкес, вы, должно быть, родились недоношенным. Кто же это немцам передаст, что евреи просят их об одолжении: открыть огонь? Не вы ли?
— Могу и я, но только, рэбе, я приму на себя грех — поработаю в субботу, что еврейским законом возбраняется… Хотя стойте! У нас же есть шабес-гой! Иван Будрайтис. Для него это не грех. Ваня, ты можешь сделать одолжение своим однополчанам?
— Смотря какое… — осклабился Будрайтис.