Странно было слушать здесь, на островке Финского залива, омываемом войной, старую шиллеровскую балладу. Кубок, думал я, кубок, который надо испить до дна…
Наутро Борис Иванович и Иващенко, как бы исполнявший роль комиссара при нем, пошли по начальству. А во второй половине дня, дохлебав первобытный свой суп, мы погрузились на базовый тральщик «БТЩ-218». Вечером караван двинулся дальше на восток, к Кронштадту. Еще долго был виден за кормой горбатый силуэт Гогланда на красноватом фоне угасающего закатного неба. Таким он и остался в памяти, Гогланд, — маленькая неожиданная пауза в громыхающем оркестре войны.
У Толбухина маяка начался лед. Дальше караван шел за встретившим его у кромки льда «Ермаком». Оказывается, был еще жив дедушка русских ледоколов.
Пасмурным днем 6 декабря наш тральщик ошвартовался в Арсенальной гавани. Снова мы ступили на родную кронштадтскую землю. Колонны гангутцев потянулись к красным корпусам Учебного отряда. Непередаваемое чувство владело нами — чувство возвращения.
Сбоку к колонне пристраивались городские мальчишки.
— Здорово, пацаны! — гаркнул кто-то.
В ответ мы услышали:
— Дяденька, хлеба!.. Сухарей!..
Колонна притихла. Мы были готовы все отдать им, голодным мальчишкам Кронштадта. Но у нас не было даже черствой корки.
— Дяденьки, хлеба!..
Я всмотрелся в одного из подростков, в плохонькую его одежку, в прозрачные, обтянутые скулы, в недетские, печальные глаза под надвинутым треухом.
Так впервые глянула на нас блокада.
Воспоминания о Ханко закончены, пора ставить точку. Здесь я не буду рассказывать о Кронштадте, о блокаде. Скажу только, что в ту зиму мне не удалось вырваться в Ленинград, а в феврале сорок второго Лида эвакуировалась с университетом по Ладожской ледовой дороге. Так и не сбылась моя мечта: не бежал я к ней по университетскому двору, не выпалил с порога заранее приготовленную фразу. Встретились мы несколько лет спустя — в другом городе, при других обстоятельствах…
Много времени прошло с той далекой поры — почти целая жизнь. И, как всякая жизнь, она полна событий, крупных и мелких. И неожиданных. Таким — неожиданным — было, к примеру, то, что осенью сорок четвертого превратности войны снова забросили меня в финские шхеры. Но теперь это был не Ханко, а другой полуостров — Порккала-удд (кстати: наш транспорт подорвался на траверзе этого полуострова и вдобавок подвергся обстрелу его береговых батарей). Дважды, таким образом, я служил на арендованных у Финляндии территориях. «Дважды арендатор», если угодно. Но речь не об этом. Давно уже сложились между нашей страной и Финляндией дружественные отношения, исключающие необходимость «аренд», и дай-то бог, чтобы эти отношения ничем не омрачались.
Я хочу сказать вот что. Война и многолетняя послевоенная флотская служба бросали меня по Балтике из края в край. Почему же именно Ханко занимает в душе совершенно особое место? По признаку «земли, с которою вместе мерз»? Но в Кронштадте с его жестокой блокадной зимой было отнюдь не легче. Да что говорить обо мне!
Рудный побывал и на других морях, на других полуостровах, где люди дрались так же храбро. Почему же и Рудному дороже всего Гангут? Почему Пророков в майские дни Победы в Берлине вспомнил именно Ханко, хотя повидал немало других участков фронта, почему написал он на колонне рейхстага: «В поверженный рейхстаг с непобежденного Гангута»?
Трудно ответить на эти «почему». По своему масштабу, по стратегическому значению оборона Ханко занимала весьма скромное место в гигантской битве сорок первого года. Не сравнишь ведь ее с обороной Севастополя или с обороной Москвы.
Нет, не масштабностью событий — чем-то иным дорога нам память о Ханко.
Необычность обстановки, ее своеобразный романтизм… Оторванность от Большой земли и, как следствие, большая братская сплоченность…
Все так. Но не только это…
Несколько лет тому назад, будучи в Ленинграде, я забрел в Центральный военно-морской музей. Собственно, не забрел, а специально пошел, чтобы посмотреть одну из первых русских подводных лодок — лодку системы инженера Джевецкого, которую давно хотел увидеть. Потом прошелся вдоль музейных стендов, и, должен признаться, у меня и в мыслях не было разыскивать экспозицию, посвященную обороне Ханко.
Но Гангут сам напомнил о себе.
Группа молодых матросов загородила мне дорогу. Они были все, как один, бритоголовые, в новеньких форменках, чистенькие — будто только из бани. Перед ними стояла белокурая миловидная девушка-экскурсовод с длинной указкой. Такому экскурсоводу пристало бы водить посетителей по Эрмитажу, говорить о Леонардо или Рембрандте. Но я услышал суровые слова: