— Антонина Петровна! Включите радио, пожалуйста!
Через минуту вкрадчивый актерский голос с бездушным «выражением» понес в эфир какой-то литературный текст, описывающий травинки и росу у ног косарей.
— Севонька… ну? — руки Светланы властно скользнули к нему.
Ижорцев вздрогнул, рывком поднялся, скинул ноги с высокого пружинистого матраца. Быстро одеваясь, услышал изумленное Светланы:
— Да брось, что ты, милый. Мы ей платим, и пусть умоется. Плюнь ты на нее.
— Нет, нет, хватит. Что за наглость, в конце концов.
Он откинул крючок, распахнул щелястую двустворчатую дверь. Щурясь от света, ничего не видя с потемок, громко топая, он миновал всю голгофу до угла переулка и только тут почувствовал холод и нахлобучил шапку, которую держал в руке, запахнул пальто. Машина сиротливо ждала его у узенького тротуара возле больницы и показалась ему спасительной ладьей на тот, настоящий берег, где жили нормальные люди, а не устаревшие монстры, где было светло, тепло, чисто, был сегодняшний, благоустроенный мир с неутомительными узами морали. Где его, Ижорцева, ценили как человека, как работника, где за его спиной стоял чистый деловой вес его положения.
Светлана подбежала к машине, когда мотор уже разогрелся, двигатель заработал спокойно и ровно. Она рванула дверцу, будто спасаясь от погони, и почти упала внутрь, на сиденье рядом с Ижорцевым.
— Сева… Я только попрощаться.
Она придвинулась к нему, обняла за шею. Ижорцев увидел, что шубу она накинула прямо на голое тело, из сапожек выглядывали неприкрытые белые колени. Он протянул руку, чтобы согреть их ладонью.
— Ты что, дурочка… простудиться решила?
— Нет-нет, просто испугалась, что не успею…
Ее губы щекочуще касались уха Ижорцева. Светлана гладила щеки его, шею, плечи, только руль мешал ей придвинуться поближе. В машине уже становилось тепло, легкой дымкой запотевали стекла.
— Я вот что хотела сказать: ты прав, Сева! Абсолютно прав! Ты прав, это дыра. Дыра чертова! Но что мне-то делать? Я бы уж давно квартиру получила. Но сам знаешь…
Ижорцев отодвинулся:
— Что я знаю?
Светлана ладонью прикрыла ему рот.
— Знаешь, что Ермашов никому квартир не дает, только тем, кто работает на «Колоре». Но я же не работаю на «Колоре». Моя вина, что ли, что у нас другое производство? Я уж и в завком ходила, и в партком. Что ты думаешь, я не старалась? Я тоже не прочь устроиться по-человечески. Но мне и не светит пока!
От ее ладони исходил легкий одеколонный запах, уже привычный Ижорцеву, приятный, но почему-то сейчас ему хотелось отстранить Свету, уехать, стряхнуть с себя Налипающее ее желание вместе с ее неустроенностью, за которой стояло какое-то неопределенное чувство его собственной вины. Ему это не нравилось, он внутренне был с этим несогласен — выходило, будто «Колор» своим появлением обделял Свету, вместо того чтобы радовать и вселять надежду.
Ижорцев покачал головой, сдвинул ее легонько плечом, нажал на сцепление, «Жигули» стронулись с места, аккуратненько, поползли к горбатому переулочку и остановились возле Светиного дома.
— В другой раз, Светка. Сегодня уже ничего не выйдет. Давай, дуй быстро в комнату, а то подхватишь простуду.
Он потянулся, чтобы открыть ей дверцу, и Света опять прильнула к нему.
— Обожди! Ты хоть бы… что же ты так? Хоть бы обо мне когда подумал! Ах ты! Не нравится тебе здесь? А ведь сто́ит Ермашову словечко замолвить…
— Ты обалдела, — удивился Ижорцев.
— Нет, нисколечко! А сами-то как квартиры получаете? У вас есть заслуги, а у меня нет? Я в цехе вот этими вот руками… И почему это я обалдела?
Светлана рывком отдернулась от него. Прежнее, яростное, уже забытое Ижорцевым, уже не существовавшее, как казалось ему, изжитое временем прорвало оболочку, как естество клокочущего потока, как неизменяемость характера, в котором заложена человеческая судьба.
— Ишь, брезгует он! Так позаботился бы! Только пользоваться, на это соображения хватает, а как подумать о человеке, так ваших нету! Начальство без пяти минут! Воспитали тебя, Севка, душонку только куда девали?
Дверца машины с хрустом распахнулась, Ижорцеву открылись крапчато-снежный завиток первой поземки и длинные мраморные ноги Светланы, раскинувшие в широком шаге полы шубы.
— Ладно, езжай, Севка! Не нуждаемся! Только помни: не приходи больше. Не нужен ты мне, обойдусь! Попросишься — не приму.
В темном оглохшем переулке, заметаемом острым снежком, звонкий певческий голос Светланы казался причитанием, бесстыдным обнажением, хуже навязанной просьбы, хуже всего этого внезапно спутавшегося клубка противоречивых чувств, неволящей близости и неприязни.
— Уезжай! Катись!