— Спасибо, я сам делаю Анне Борисовне уколы. Уже много лет раз в полгода я колю ей полный курс витаминов. — Он отворил дверь, но с порога вдруг обернулся и добавил, будто вспомнил: — Спасибо, Нина, вы хороший товарищ.
…Анна Борисовна смотрела в окно, в ровное серое небо, покачивающееся на дырявых ветвях. Нина стояла сзади, видела седые кудри на примятой подушке и думала о том, что, когда она только родилась, Анне Борисовне было уже шестьдесят лет…
— Я привязана к этому длинному, — спокойно проговорила вдруг старуха. — Не смущайтесь, Нина, я знаю, что вы здесь. Это я вам говорю. Садитесь рядом… — Она помолчала, отдыхая, хрипло и часто дыша, потом повторила медленно: — Привязана к этому длинному… Каждый человек своими руками лепит сюжет своего романа… Только не у каждого хватит мужества признать, что он не главное действующее, а эпизодическое лицо…
Знаете, детка, такие глубокие старики, как я, живут по своим календарям. Прожитая жизнь кружит, возвращается и настигает… В последние месяцы меня терзает память. Она летает надо мной, как ястреб, подкарауливает минуты, когда я остаюсь одна, и падает камнем на мое сердце… Это расплата… По-видимому, иным сволочам, вроде меня, память перед смертью дана, чтобы опомниться и понять…
— Анна Борисовна!
— Опомниться и понять! — повторила старуха настойчиво, останавливая Нину устало поднятой ладонью. — Я обижала близких. Всю жизнь я обижала их походя… Моя дочь… Впрочем, нет, не о дочери… Последнее время я возвращаюсь к семье — мать, отец, братья… То, что я не задумываясь отдала когда-то за творчество, за независимость, за какие-то дальние высокие берега, которые после долгого пути к ним оказались голыми скалами. И тогда я поняла, что к концу пути остается только то дорогое, с чем ты начал этот путь. Все прочее зыбко…
Я всегда отметала прошлое, обгоняла, жила впереди себя самой. Меня глодала ненасытная жадность до завтрашнего дня. До любого: счастливого, несчастного, главное — завтрашнего дня… А сейчас я лежу и часами вспоминаю ту церковь, недалеко от дома, куда мы детьми лазали через ограду. И мне не скучно. Я часами вспоминаю наш дом, обычный, двухэтажный, каких в Ростове было множество: внизу «мертвые комнаты» — столовая, зал — традиционных два зеркала, круглый стол с непременным на нем семейным альбомом фотографий… Прежде не было безобразной мебели, прежде любили форму… У нас жила бонна, немка из Риги. До сих пор я глубоко убеждена, что она плохо говорила по-немецки и хорошо — по-русски.
А еще была вековуха Людмила. Она жила неподалеку, всегда на Пасху, на Рождество приглашала нас к себе и угощала. Мы, дети, очень любили ходить на праздники к Людмиле… До гимназии нас провожал швейцар Ибрагим, добряк необыкновенный, мы его обожали. Вообще самыми честными людьми считались татары… Удивительно — все передо мной как живые. Обаяние небольшого городка! Вечерние гуляния по главной улице — дочка зубного врача, ее сестры — музыкантши… Сейчас я тянусь к ним, нет, другое — память когтит мою душу и бросает ее, как кровавый шматок, в прошлое… Именно сейчас, когда не осталось сил сопротивляться этому безжалостному хищнику… Две ночи мне снится Стасик… Мой брат… он был блестящим журналистом… Революция застала его за границей, и много лет он пытался вернуться в Россию… Наконец, когда разрешение было получено, уже в пути, в поезде, он заболел тифом и умер… Я… много лет отсылала Стасика восвояси, когда он… редко, очень редко приходил ко мне. Я отсылала, чтоб не тревожил… А сейчас не могу, нет сил… И он приходит… Аня, говорит он, мы так давно не виделись…
Анна Борисовна закашлялась, захрипела, тряся головой, пытаясь продохнуть. Нина быстро отвинтила крышечку ингалятора и поднесла его ко рту старухи. Та несколько раз жадно вдохнула. Нина накрыла ладонью ее большую слабую руку и сказала мягко:
— Анна Борисовна!.. Отдохнуть.
— Черт возьми, не понимаю вас! — воскликнула старуха с удивительной, неизвестно откуда взявшейся энергией. — Вы же творческий человек, литератор! Вы должны наблюдать сейчас превращения человеческой личности, этот таинственный переход от жизни к смерти… Это… это страшно интересно… И не делайте скорбного лица: все нормально, в моем возрасте жить уже неприлично… — Она снова закашлялась и, ослабев, молчала минут десять. Потом опять заговорила, тихо и внятно: — Моя жизнь в своем роде уникальна. Она так длинна и так изломанна, что ее можно было бы сложить, как складную линейку… Подождите! Это не бред… Я чую, кто-то и вправду складывает наши жизни, и начало совпадает с концом так верно, что, должно быть, когда я вздохну в последний раз, я же где-то вздохну впервые… Моя жизнь уникальна… Судьбой уготовано было стать мне историком, я же никем не стала… Впрочем, всю жизнь я любила искусство… Наблюдайте, детка, наблюдайте… Отчего вы не пишете роман?
— Не знаю. Таланта нет, — негромко ответила Нина, все еще держа свою ладонь на руке старухи.