Послеоперационных осложнений у Уоткинса не наблюдалось, но и поправлялся он не так быстро, как этого хотелось бы Каро. Доктор Ласкин временно поселился на базе (Каро не спрашивала, как ему удается сочетать пребывание здесь с медицинской практикой, которую он вел на Большом Каймане). Уоткинс был очень неприятным пациентом, бесцеремонным и раздражительным. После того как он в восьмой или девятый раз потребовал назвать точную дату, когда он сможет «создать ветвь множественной вселенной», она с трудом сдержалась.
– Когда я разрешу. Вам повезло, что вы вообще живы, понимаете? Галлюцинаторные иллюзии могут еще немного подождать.
К ее удивлению, он искренне улыбнулся.
– Вот как ты это называешь? Ну, смотри, тебе же хуже. – И, совсем уже неожиданно для нее, добавил: – Спасибо, Кэролайн.
На следующий день Тревор установил имплант Эйдену, а Каро ему ассистировала. Впервые в больничном корпусе базы оказалось сразу двое пациентов, что стало предвестьем грядущих событий.
Пока Уоткинс выздоравливал после операции, ни Каро, ни Тревор не покидали территорию базы. Они находили способы быть вместе, но пока еще не в одной из своих спален. Их растущее влечение друг к другу неизбежно должно было привести к сексу, но Каро избегала этого. Она не…
Что – «не»? У нее уже случались мимолетные ни к чему не обязывающие романы. Но в этом-то и было дело – близость с Тревором не могла стать мимолетной. С другим это был просто секс. С Тревором это должна быть любовь.
Он не пытался на нее давить, хотя она пока что не объясняла словами, почему ведет себя так, будто ей тринадцать, а не тридцать. Наконец она облекла это в слова для себя: она боялась. Боялась любить его и быть любимой в ответ, боялась своей уязвимости перед возможностью жестокого разочарования.
Только… разве бесконечные разговоры, которыми они до сих пор заменяли секс, не делали ее еще более уязвимой?
Поначалу – нет. Поначалу все это ее приятно развлекало. Оказалось, что Тревор ближе к «совам», чем она, и каждой поздней ночью он писал ей электронные письма, и каждое утро она просыпалась в радостном предвкушении. Письма содержали случайные анекдоты из его детства, забавные истории о его хирургической ординатуре, описания его любимых городов (Венеции и Нью-Йорка). Он задавал ей вопросы. Что она думает о президенте, музыке кантри и вестернах, североитальянской кухне? Любит ли она готовить? Смотреть футбол? Работать в саду? Играть в шахматы? Ходить в кино? Что она думает о мебели в стиле Людовика Четырнадцатого?
– Никогда в жизни не думала о мебели в стиле Людовика Четырнадцатого, – сказала она ему за ланчем в «трапезной».
– Вот и хорошо, – ответил он. – А то я терпеть ее не могу. Претенциозные хрупкие штучки.
– Ты предпочитаешь доброе старое высокое кожаное кресло?
– Чертовски точно.
– А что, если мне нравится мебель а-ля Людовик Четырнадцатый? – сказала она и затаила дыхание. Никогда еще они не подходили так близко к обсуждению будущего, в котором вкусы по части мебели могут иметь значение.
– Значит, она должна у тебя быть, – ответил он, а она не знала, то ли радоваться, то ли расстраиваться из-за этого двусмысленного ответа.
Она сказала:
– Мне, наверно, понравились бы кровати в стиле Людовика Четырнадцатого. Хоть и понимаю, что сам Людовик, находясь в кровати, всегда был слишком занят, чтобы по-настоящему рассмотреть ее. А ведь она могла быть очень миленькой… Тревор, не подавись сэндвичем, я ведь не помню, как делать прием Геймлиха.
– А еще зовешь себя врачом!
– Который терпеть не может мебель эпохи Людовика Четырнадцатого, за исключением кроватей.
– Это плохо, потому что я соврал, что он мне не нравится. У меня комната обставлена как раз мебелью той эпохи. Я внес это в контракт с Сэмом.
– Вот же черт! А я ограничилась неподъемными тюдоровскими дубовыми громадинами.
Шутливый тон делал безопасными эти словесные игры, придававшие ей бодрости на весь день и постепенно сближавшие их. До той ночи, когда их беседа приняла иной оборот.
Уже около полуночи они сидели во дворе Первого крыла. Лишь несколько огоньков все еще горели в окнах, пронизывая бархатистую темноту. Вокруг маленького и изогнутого, как обрезок детского ногтя, полумесяца сверкали звезды. Каро сидела за садовым столиком напротив Тревора, вглядываясь в темноту, чтобы различить его черты. Обеими руками она держала стакан, наполненный вином. У Тревора, дежурившего в больнице, в таком же стакане была вода.
Они говорили о чем-то несущественном, хотя тело Каро реагировало на каждое замечание Тревора так, словно от этих слов зависели судьбы Мира. У нее даже кожу покалывало от его присутствия рядом. Позже она не могла вспомнить, с чего начался их разговор. Какого-то предлога для перехода к тому, что последовало, не было, разве что запах ночных цветов. Каро вдохнула их аромат, подумала, что он слишком приторно-сладкий, и резко сказала:
– Тревор, у меня был брат, который умер.
– Я знаю, – мягким тоном ответил он.
– Но ты не знаешь, что случилось после этого. Что я сделала. И что из-за меня произошло.