Страх овладел им. С перепугу он забыл, о чем хотел рассказать. А хотел он рассказать о том, как Афра обучал Баттусая своему собачьему языку и что это было более чем удивительно, но еще более удивительное заключалось в том, что учитель Акинобу находился по другую сторону решетки. Мало того, он преспокойно шел себе по тюремному двору, словно прогуливаясь, и даже разговаривал со стражниками. Зачем? Почему он там? — оторопело подумал Натабура. Ведь так не бывает!
— Бывает, — сказала учитель Акинобу. — Это и есть шанти.
— Шанти? — глупо переспросил Натабура и живо обернулся.
— Да, да, шанти, — подтвердил учитель Акинобу. — Но на самом деле меня там не было. Я все время находился в клетке.
— Но я вас видел… — Натабура оглянулся и снова посмотрел на тюремный двор, — я только что вас видел там!
— Да, я немного погулял, размял ноги. Кстати, ты можешь сделать то же самое.
— Не-е-е… — нервно отказался Натабура. — Мне и здесь хорошо.
Он просто не решился. Не решился испытать чувство раздвоения. Ему казалось, что если он выйдет из грязной вонючей клетки, то лишится незримой защиты, которую она ему давала, даже может разучиться летать — ведь он еще не был уверен в себе так, как учитель Акинобу.
— Ну как знаешь, — учитель глянул на него сверху вниз, потому что опять находился под потолком, и усмехнулся.
— Значит, мы можем сегодня сбежать? — с надеждой в голосе спросил Натабура, завидуя ясному уму учителя.
— Нет. Еще рано. Это опасно. Да мы и не сможем.
— Но почему? Почему не сможем?
Как я глуп, как я глуп! — страдал он. Задаю глупые вопросы. Юка должна презирать меня.
— Потому что мы еще не совершенно просветленные. Ждать надо и читать сутры день и ночь, день и ночь, ибо… — и он процитировал: «Те, кто видел меня телесным, те, кто преждевременно последовал за моими сутрами, предались лжемыслям, — те люди не узрят меня». Понял?
— Понял, — огорченно кивнул Натабура, хотя понял только одно: придется во всем довериться учителю и главное — ждать и ждать, а ждать не хотелось.
Учитель Акинобу и сам не знал, когда придет пора бежать. Знака не было. Он ждал его давно, но чувствовал, что время еще не пришло.
Рано по утру, когда солнце только-только вставало над морем и равниной Нара, а в воздухе еще витала ночная прохлада, зазвучала писклявая музыка рожков, непривычная японскому уху, громкий бой барабанов, и в тюрьму на белом коне въехал император Кан-Чи. На нем был наряд из белых перьев. Три пера черного цвета в короне символизировали траур по единоутробному брату. Руки и ноги у императора были украшены золотыми кольцами, а тело блестело от благовонных масел. Кроме двадцати пяти воинов арабуру, которые его охраняли, его также сопровождал огромный черный, как сажа, пес по кличке Мурасамэ, что значит «Великолепный». Мурасамэ был славен тем, что способен был загрызть медведя и сражаться сразу против трех разъяренных вепрей, а убить человека для него было сущей ерундой, даже если этот человек был в двойных доспехах.
Все тамошние стражники, включая начальника тюрьмы — Мунджу, пали ниц и не смели поднять глаз. Даже Бугэй распластался на земле, хотя император жаловал его особой почестью — ему разрешалось лежать на боку и смотреть на императора, только отвечать без позволения не дозволялось.
— Ты ли это, Бугэй? — спросил император, брезгливо поводя носом, потому что пахло нечистотами, кровью и мочой, а над отрубленными головами вился рой мух, и все это несмотря на то, что за три дня до визита императора тюрьму отчистили и надраили, как золотой рё.
— Отвечай, когда с тобой разговаривает наш господин! — потребовал первый великий министр Дадзёкан, но из деликатности только слегка пнул бывшего повара, а черный Мурасамэ зарычал, показывая огромные белые клыки, с которых капала слюна.
Хотя первый великий министр был арабуру, он взял себе японское имя, дабы стать ближе и понятнее здешнему народу. Он даже одевался в местные одежды и причесывался на японский манер, а также учил местный язык, хотя официально тот был запрещен.
— Отвечай! — пискляво потребовал главный жрец Якатла и в очередной раз укусил своего раба Тла.
Тла даже не шевельнулся. Он был огромным, как император Кан-Чи, и привык к укусам своего мучителя.
Бугэй, который для такого торжественного случая надел парадную камисимо[131]
, лежал, уткнувшись носом в землю — там муравей тащил какую-то былинку и ему не было дела до всех людских страстей вместе взятых.— Не смею в вашем присутствии, — едва пролепетал Бугэй.
Так полагалось отвечать. Ответь Бугэй по-другому, он мог лишиться головы. Черный Мурасамэ удовлетворенно понюхал Бугэй, у которого душа ушла в пятки и, подняв лапу, помочился на него.
— Теперь ты тоже мой пес, — засмеялся император Кан-Чи, но глаза его остались холодными и пустыми, как море в декабре.
— Благородная собачка… — униженно пробормотал Бугэй, — благородная… у нас таких не водится…