«А я из вагона ночью соскочил, как нас на фронт везли, здесь неподалеку и соскочил», совершенно уже спокойно, будто рассказывая своему товарищу, ответил он, «ночью сюда пришел и третий день здесь».
«А ешь что?»
«Сначала запас какой-никакой был», он показал на пустой заплечный мешок, валявшийся у печи, который я принял за простую тряпку, «а уже вчера кончился, так сегодня ночью хочу на станцию пойти и съестную лавку немного почистить. Еще хотел зайца застрелить, так с непривычки не попал, какой из меня охотник, да и стрелять опасаюсь, услышат».
Что меня толкнуло, не знаю, но я бросил его винтовку к своим ногам, сунул руку в карман, достал недоеденный хлеб и, сделав один шаг, положил его на стол перед солдатом. Он сгрыз кусок в миг, держа у заросшего редкой рыжей щетиной подбородка ладонь, потом ссыпал с нее крошки в рот и только потом посмотрел на меня – уже прямо в глаза.
«Благодарствуйте, господин», сказал он, «а то уж подводить живот стало и в голове карусель».
И опять настало молчание, только теперь мы молчали не минуту, как при знакомстве, а долго. Что я мог сказать ему? Рассказать о своих терзаниях, найдя наконец человека, которому все можно открыть и которому деваться некуда, так что будет слушать? Так ведь он не понял бы ничего. Если же он рассказал бы мне о своей жизни, то и я бы ничего не понял, какая его жизнь простая ни есть. Что я знаю о крестьянской жизни в Саратовской или Царицынской губернии, чтобы понять ее истинные тяготы и ужасы? Может быть, и у него даже какая-нибудь романтическая история есть вроде моей, да ведь он рассказать о ней человеческими словами не сможет, а я не распознаю в ней никакого романа…
«Ну, вот сбежал ты, дезертировал, разве это хорошо», сказал наконец я и сам удивился, чего это вдруг решил ему мораль внушать, «а ежели так все побегут с фронта, так ведь германец сюда придет, что тогда будем делать?»
Он снова похлопал себя по карманам и досадливо сморщился, вспомнив, что курево кончилось. Все еще не сводя с него револьвера, я вынул из кармана коробку папирос и бросил ее издали на стол. Схвативши подарок с большей жадностью, чем хлеб, он тут же закурил, удивительно ловко чиркнув откуда-то извлеченной серной спичкой о голенище сапога. Выпустив первый дым, он закрыл глаза и так сидел долго, на лице его сделалось почти счастливое выражение. Наконец, не открывая глаз, он ответил.
«Пусть приходит», сказал он спокойно и твердо, как говорит человек, давно убежденный в верности своей мысли, «разве они, когда придут, всех убивать будут или провизию всю отберут? Они мне ничего не сделают, и семья моя (он сказал «семья», сделав ударение на «е»), даст Бог, жива будет, разве германец до Астрахани пойдет? Ему там делать нечего, он Питер возьмет, Москву возьмет, Керенскова с генералами повесит, а более ему здесь делать нечего будет, он и уйдет обратно. Мне германца не страшно, когда он победит, то я открыто пойду к себе, рыбу буду ловить и жить без беды».
«Как же так», я даже голос повысил чуть не до крика, «а как же Россия? Не станет России, что же будет?» Я как будто совершенно забыл, что говорю с темным, непонятным мне человеком, дезертиром, который мог в любую минуту меня сбить с ног, отобрать оружие и убить, я действительно был задет его словами и кинулся в диспут, будто с Н-евым где-нибудь за столиком в «Эрмитаже». «Вот, допустим, тебе не страшно, что победит кайзер, а мне страшно, и обидно, и невозможно представить!»
Он усмехнулся, дотянул папиросу до конца, тут же зажег вторую, снова зажмурился, выпуская дым, и только потом ответил.
«Легкие у вас папиросы, господин», сказал он, «что кури, что не кури, один толк. А что вы германца боитесь и за Россию беспокоитесь, то это зря. Германец и вам ничего не сделает, потому что вы по научной или коммерческой части, а ему разве не надо таких? И Россия никуда не подевается, где стоит, там и будет стоять, что ж германец с земли Россию приберет? Ничего ей не сделается, никуда ее не денешь, Россию. А Керенскова с этим… с Гучко… пусть».
Пораженный его словами, я ничего не отвечал. Потом решительно опустил револьвер, подошел к столу, тоже достал папиросу, глазами попросил его, и он поднес мне свою, чтобы я от нее зажег. Некоторое время мы курили опять молча.
«Царя скинули», сказал он наконец, как бы продолжая мне объяснять свою идею, «пока он был, за него и воевали. А теперь его под арестом содержат, как вора, за кого ж воевать? За Россию нет причины воевать, она и так проживет».
Он бросил окурок в печку, его примеру последовал я.
«Что ж, господин, сейчас пойдете за станционным жандармом», спросил он с усмешкой, «да сюда его приведете? Ну ведите, я далеко не скроюсь, а скроюсь, так в лесу через дня три пропаду. Дело ваше, вы в законном праве, ведите жандарма».
Вместо ответа я сунул револьвер в карман и оттолкнул в сторону по полу его винтовку. Он смотрел на меня молча, ожидая, что я скажу.