Он прожил у Светланы несколько дней, куда-то исчезал, приходил веселый, говорил, встретил старых друзей, посидели, потолковали, все живы еще старики, шебаршатся помаленьку, но Москва, однако, не для него, суетный город, он и квартиру эту у Никитских ворот не любил, в которой когда-то жил со старой женой, она умерла где-то в эвакуации, отец не вспоминал ее. Светлана так и не знала, как они жили. Тетка, что приютила ее, когда та еще училась, была молчалива, богомольна, часто ездила в Троице-Сергиеву лавру, она, видимо, старую жену отца не любила, да и самого отца не очень жаловала, хотя была его младшей родной сестрой. В этой квартире она и до войны жила. Тетка была к Светлане добра — все же единственная племянница, больше родни и не было, но ничем с ней не делилась. Померла она в больнице, когда Светлана была в Третьякове на каникулах, ничего им о ее смерти не сообщили, похоронили какие-то богомольные старушки, ее подруги. Потом когда Светлана стала делать в квартире ремонт, то в старом шкафу в нижнем ящике нашла коленкоровую небольшую коричневую папочку, в ней были фотографии, на одной из них — молодая женщина со строгим лицом, родинкой слева под крупным носом, а на обороте надпись: «Любимому Петру от Алисы». Были и другие фотографии этой самой Алисы: то она с группой таких же суровых женщин с мопровскими значками, то с отцом, еще чубатым, в довоенной форме с кубарями, и еще Светлана нашла «Книжку ударника» Алисы Найдиной, инженера-технолога. Вот и все, что она знала о прежней жене отца, ну, еще, пожалуй, то, что у них не было детей и что «слишком самостоятельной была» — это по словам тетки.
Впрочем, Светлана и о матери своей знала мало, хотя отец ее вспоминал, да и Надежда Ивановна Вахрушева рассказывала, помнила ее хорошо и говорила о ней уважительно. Когда Светлана еще училась в школе, ей интересно было знать и о первой жене отца, и особенно о матери, потом это приглохло. А вот в последний приезд отца в Москву, когда он после похода в министерство развеселился, потащил ее в «Националь» обедать, она подумала: он, наверное, был интересный мужчина и женщинам было с ним интересно, ведь таких горячих и отчаянных всегда любят. Он ведь мог быть и веселым, и чудесный рассказчиком, решительным в действиях, в общем — с ним не пропадешь.
Она знала: перед отцом открывалась большая военная карьера, но слишком его покалечило незадолго до конца войны — и ногу повредило, и грудь пробило, задело легкие, долго валялся по госпиталям, мать за ним ухаживала; а потом решил: всё, надо ехать в Третьяков. Он не только из-за себя так решил, но из-за матери, потому что верил: и она на степном воздухе придет в себя, поднимется, окрепнет, а потом уж видно будет, как жить дальше. А дальше… Мать родила дочку, а самой не стало.
Светлане говорили: он долго приходил в себя, пожалуй, несколько лет, — так любил мать, так тяжко горевал по ней. Он и после ее смерти мог найти себе дело где-нибудь в Москве, жилье-то у него там было, мог найти дело и в областном городе, но вот остался в Третьякове. Когда создали техникум, пошел туда преподавать математику, он ее любил, знал хорошо, ему преподавать разрешили, правда, для формы заставили сдать какие-то экзамены в институте повышения квалификации, — Светлана толком не знала, какие экзамены и что он там сдавал. Она сначала думала: это, конечно, чудачество, что он выбрал себе такое дело — учить ребятишек в техникуме, ведь в Третьякове достаточно преподавателей, но потом поняла: он любил, чтобы вокруг него колготились молодые, наверное, это ему напоминало армию — там ведь тоже все молоды, да и без дела жить он не мог.
«А ведь в нем много нежности», — подумала она. Вот прежде как-то она об этом не рассуждала, а теперь, сидя в комнате своего детства, задумалась, что не знала в жизни материнской ласки, хотя неосознанно тосковала по ней. Бывало, прибегала к той же Надежде Ивановне, когда возникала естественная девичья потребность поплакаться. Та потребность была выше ее самой, потом поняла — это всего лишь инстинктивное желание ласки, без которой девчонке просто нельзя. Надежда Ивановна тоже ее понимала, гладила по голове, угощала чем-нибудь вкусным, шептала: «Да ты, Светочка, поплачь, даже хорошо, если поплачешь». Но и отец чувствовал, что необходим ей. Приходил к ней иногда вечерами, садился на край тахты, от него пахло табаком, конским потом — это он побывал на конюшне у Ворона, и она привыкла к этим запахам. Смотрел на нее помягчевшими глазами, говорил:
— Ты красивой растешь. Парни за тебя драться будут.
— Я и сама драться умею. Научил…
— Э-э, научил… Мало еще научил. Защищать-то себя каждый должен.
И ей становилось тоскливо от его слов, она неожиданно всхлипывала, говорила:
— А зачем?
Он гладил ее шершавой ладонью по щеке, ей от этого становилось еще более жалко самое себя, и тогда он догадывался — сейчас она может по-настоящему расплакаться, улыбался:
— Может, тебе сказку рассказать?
— Нет, — говорила она зло. — Быль.
Он старался не замечать ее злости, отвечал:
— Могу и быль. Только о чем?