культуры. А профессорская систематизирующая, ориентированная на науку философская дисциплина, как правило, избегает и того и другого. «Избегает» — не слишком удачное выражение. Скорее, она просто ничего общего с ними не имеет и иметь не может. Вот именно такой «климат» обезличенной абстрактности и стал символом того антидуха, от которого отталкивался Марсель уже в свои юношеские годы и который он во что бы то ни стало хотел преодолеть («трансцендировать»), приступая к самостоятельному творчеству. «Климат» этот он почувствовал с особой силой, когда после погружения в свободную, открытую к людям и ко всему неизведанному в мире жизнь в Стокгольме (его отец был послом Франции в Швеции) вернулся в Париж и оказался в педагогической «машине» французского лицея с его подчиненной этическим императивам, но одновременно удивительно обездушенной и какой-то безнадежной жизнью. Итак, осознаем эту на первый взгляд странноватую связь: формальная этика в семье и в лицее и одновременно иссушающий дух отчаяния, исходящий прежде всего от тех, кто эту этику, провозглашаемую от имени разума, олицетворяет, требуя следовать ее предписаниям. Преодолеть эту атмосферу этически нагруженной (может быть, перегруженной?) безнадежности и стало глубоким внутренним импульсом-заданием будущего философа-драматурга.
Мир, в котором обостренное моральное сознание соседствует с абсолютным признанием смерти и ее власти, для которого бессмертие — пустая иллюзия или даже суеверие, казался юному Марселю нелепым, и он не мог не восставать против него в надежде его преодолеть. Впрочем, сами лица, соединяющие таким вызывающим для подростка образом то, что казалось ему совершенно несоединимым, были к нему лично внимательны и даже щедры. Но это только влекло к обострению рефлексирующей мысли, искавшей своей философии. И основные вехи ее создания совпали с рубежами преодоления атмосферы родительского дома и лицея. Действительно, духу абстракции была противопоставлена конкретность мысли, неверию и обесцвеченному протестантизму — христианская вера и католичество, безнадежности и отчаянию — философия надежды, а всепоглощающий рационализм в результате поисков и находок оказался «снятым» в сверхрационализме тайны, или мистерии, бытия, в философии присутствия и бессмертия. Однако при этом никакой теологии не возникло. Хотя Марсель философствовал действительно вблизи нее, точнее, в свете религиозно переживаемого существования, но он никогда не заходил на ее территорию. Более того, он всегда стремился к тому, чтобы его философия была интересной и нужной равно как для верующих, так и для неверующих, если у тех и других живо беспокойство духа, открытого к радикальным вопроша-ниям. И это ему, на наш взгляд, удалось.
Беспокойство духа и стимулируемый им поиск никогда не оставляли Марселя. Так было уже с детских лет, когда его захватила страсть к путешествиям и открытиям нового и неизведанного в пейзажах и ландшафтах. Параллельно развивалось его увлечение музыкой. Опыт путешествий и размышлений в связи с ними, а также музыкальные увлечения впоследствии дали Марселю как философу своего рода рабочие модели для его важнейших понятий, во многом определив саму стилистику его философской мысли. Диалектику полярности видимого и невидимого, категорию глубины в мыслительном поиске он сначала разрабатывал на материале особого рода пейзажей, когда наличная картина вдруг приобретает некие
205
странности, указывающие на будущие ее преобразования, когда в видимом внимательный глаз обнаруживает сигналы неявного и скрытого. Неудивительно, что подобные чувственно насыщенные пейзажно-музыкаль-ные духовные упражнения уводили начинающего философа от привычных господствовавших в философии начала XX в. неокантианских схем и абстракций. Марсель считал, что в критическом идеализме преувеличена роль конструирующего субъекта и что такое преувеличение обусловлено невниманием к конкретным специфическим деталям, передающим со всей несомненностью «аромат» реальности.
К протесту против идеализма, особенно, как говорит Марсель, экстремистского толка, вполне естественно присоединялся поначалу подспудный протест против систематичности как непременного условия существования профессиональной философии. Подобный систематизм, считал он, склонен закрывать глаза на противоречия и трудности мысли ради возможности ее системного оформления. В конце концов, выбор им был сделан в пользу философии как рефлексивного поиска, озабоченного трудностями и даже несходимостями в осмыслении опыта. Целью такого поиска было несомненное и достоверное в нашем опыте, недоступное, однако, подтверждению научными методами с присущей им объективацией. При этом у Марселя изменяется и сам диапазон привычного для философа опыта: в нем важное значение отводится опыту эмоциональному, художественному и религиозному. Сюда же в качестве самой, быть может, существенной его компоненты входит и опыт человеческого общения с неизбывным для него трагическим измерением.