Была, правда, одна вещь, которой мама никогда не делала: она нас не целовала. Правда, и мы были угрюмыми детьми — я, во всяком случае… Когда мама очень уставала, она иногда гладила нас по голове — медленно, с тяжелым вздохом проводила один раз по волосам и убирала руку.
Я думал, что забыл вытянутое бледное лицо матери, желтые зубы, устало моргающие за стеклами пенсне глаза, тонкие руки, не умевшие ни шить, ни готовить, но отлично писавшие шифрованные письма и подделывавшие паспорта, но стоит мне задуматься, и оно выплывает из тумана прошлого.
Два-три раза в месяц, по ночам, она переправлялась на другой берег Женевского озера, чтобы доставить во Францию брошюры и взрывчатку.
Меня она тоже брала с собой — может, хотела приучить к полной опасностей жизни «потомственного революционера» или надеялась усыпить бдительность таможенников, а может, потеряв двух сыновей, была не в силах оставить меня одного в гостинице. Так особо беспокойные мамаши тащат с собой детей даже в кино. На пароме я всегда засыпал. Происходило это, как правило, зимой, ночи стояли холодные, над озером висел густой туман. Во Франции мама на несколько часов оставляла меня у фермеров по фамилии Бо, они жили в доме на берегу. В семействе Бо было то ли шестеро, то ли семеро детей, целая орава маленьких, крепких, румяных и очень глупых крестьянских отпрысков. Меня поили обжигающе горячим кофе, давали свежеиспеченный хлеб и каштаны. Дом Бо — теплый, наполненный ароматом кофе и детскими криками — казался мне раем на земле.
Мне очень нравилась большая наклонная терраса: было здорово ходить там по колено в снегу и притоптывать, слушая, как хрустит ледок…
Два моих младших брата оставались на какое-то время одни в гостиничном номере. Оба они умерли, один — в два года, другой — в три.
Особенно хорошо помню ночь смерти второго брата, хорошенького, белокурого крепкого малыша.
Мать стояла в изножье старой кровати с зажженной свечой в руке и смотрела, как уходит ее ребенок. Я сидел у нее в ногах на полу и видел серое от усталости лицо. Мальчик дернулся раз или два, повернул к нам голову, взглянул на нас с немым удивлением и умер. Мать стояла неподвижно, только рука со свечой сильно дрожала. Потом она опомнилась, заметила меня, хотела что-то сказать («Лёня, смерть — естественное явление…»), но лишь печально улыбнулась. Она уложила мертвое тельце сына на свою подушку, взяла меня за руку и отвела к соседке. Тишина, ночь, бледное лицо матери в белой ночной рубашке, ее длинные распущенные волосы… все это напоминало смутный сон. Спустя немного времени она тоже умерла.
Мне было всего десять, и я унаследовал от матери чахотку. Революционный комитет отправил меня в лечебницу доктора Швонна. Этот швейцарец русского происхождения был одним из видных партийцев. Санаторий на двадцать коек, где я поселился, находился в Монсе, недалеко от Сьерры.
Моне, деревенька между Монтаной и Сьеррой, стоявшая в окружении темного ельника и серых гор, казалась мне тогда ужасно скучной…
Много лет я смотрел на мир из стоявшего на веранде шезлонга и видел лишь верхушки деревьев и окна павильона на другой стороне озера, в которых отражались лучи заходящего солнца.
Когда я начал поправляться, мне позволили выходить и спускаться в деревню. По дороге брели мои товарищи по несчастью — закутанные в пледы чахоточники. Все тяжело, со свистом дышали, то и дело останавливались передохнуть, считали деревья и с ненавистью и тоской смотрели на закрывающие горизонт горы. Я по сию пору помню этот пейзаж, помню, как пахло в санатории — дезинфицирующим средством и свежевымытым линолеумом, и слышу во сне шум осеннего фёна, сухого и теплого альпийского ветра.
Находясь в заведен и и доктора Швонна, я учил языки и медицинскую науку, к которой питал особую склонность, а окончательно окрепнув, стал выполнять задания Революционных комитетов Швейцарии и Франции.
Я — революционер по рождению…
Глава II
Я начал делать эти заметки, когда решил было писать автобиографию. Время тянется долго. Нужно найти занятие, которое скрасит мои последние годы. Но меня одолевают сомнения. Помню, как говорил старина Герц: «Нелегко откровенно и понятно объяснить, что есть формирование революционера…» Моя легенда, «легенда Леона М.», стала частью октябрьской иконографии, к которой лучше не прикасаться. Я был сыном политкаторжан, воспитанным на пламенных речах и чтении книг, но мне не хватало революционного огня и силы духа.
Помню, с какой завистью слушал в Женеве рассказы товарищей об их бурной молодости. Один из них — ему было тридцать лет — совершил четырнадцать терактов (четыре из них удались) и четыре кровожадных хладнокровных убийства средь бела дня, прямо на улице. Однажды, когда мы возвращались декабрьской ночью из Комитета, этот бледнолицый рыжий человек с маленькими белыми влажными ручками рассказал, как сбежал из дома в шестнадцать лет и восемнадцать дней бродил по Москве.
— Знаете, чего вам недостает? — с улыбкой спросил он. — Смерти убитой горем матери и чтения нелегальных брошюр майскими ночами на берегу реки при свете костров…