К чему же, опять спрашиваю, такая строгость и суровое насилие над собою требуется от человека? Если Бог сотворил человека для блаженства, а не для мучения и если аскетизм в своей первоначальной основе, в виде естественного для нашей немощной природы и добровольного подклонения себя под иго спасительных заповедей (Мф. 11, 29-30) и повелений Господних, не содержит ничего сурового и никакого грубого насилия, то, очевидно, причина этого лежит не в Боге, не в религии, не в христианстве и не в монахах. В чем же? В сластолюбивой душе человека и в растленном его теле. Весь состав наш — дух, душа и тело — источает зловонную сукровицу греха, и он же вынуждает спасающихся предпринимать подвиги. Таким образом, порок предстает как бы в роли учителя добродетели, подобно тем бесам, которые «научили» одного инока молиться непрестанно Иисусовой молитвой. «Да как же это?» — спросили его. «А так, — отвечал тот, никогда до тех пор не несший этого подвига, — как, бывало, демоны нападут на меня нечистыми помыслами, я тотчас же за молитву. Еще нападут, я снова... А так как они почти постоянно докучали мне, то я -117-
таким образом незаметно и выучился молитве. Она же и прогнала бесов этих...»
Вспомним и подробнее представим себе картину нашего страстного устроения. Весь состав наш пропитан грехом и смертью, которую человек накликал на себя сам, а Бог смерти не сотвори,
говорит Писание, ни веселится о погибели живых (Прем. 1, 13). По причине же этого плачевного устройства все у нас внутри делается наоборот (навыворот) и не так, как надо. Все чувства и силы в разброде. Разум, вместо того чтобы быть направленным на Бога, скитается по всему миру и по срамным местам; воля слушаться не хочет — человеку нужно делать одно, а он, связанный худым навыком, делает другое; чувство, вместо любви Божественной и непорочной, горит мрачно-зеленым огнем похоти и прочих страстей. И пока человек живет по своим страстям и своему смышлению, то как будто ничего, кажется ему, что у него внутри мирно и спокойно. Но как только взялся за угождение Богу, захотел совершить какую-либо заповедь Божию или даже просто захотел порассуждать о спасении, то откуда что возьмется — в руках и ногах появится тяжесть, в голове зашумит. Все равно что грязную лужу палкой перемутили, ничего не стало видно, так и у этого человека, дотоле считавшегося, может быть, очень умным и образованным, в голове становится мутно, а с языка начинают срываться такие слова, которые и в устах ребенка неразумными почитать должно. Приглашают его пойти в церковь — говорит: «Настроения нет»; советуют ему во избежание плотоугодия отказаться от перин, пуховых подушек — отвечает: «Жестко спать»; на всякую добродетель отзывается, что ему «не хочется, неможется», а если он при этом, к сожалению, еще учен, а по характеру крайне самолюбив, то уж совсем беда: наговорит вам всяких кощунственных дерзких вещей и совершенно безумных слов, вроде того что аскетизм, мол, «искалечивает гармоническое и свободное развитие жизни», что нужно, наоборот, всячески «удовлетворять наше влечение к самоугождению, без которого человек не полон, не нормален и может быть, пожалуй, монахом, святым, но не человеком в тесном смысле слова»26 и так далее. Таким образом, всякое соображение и всякая правильная точка зрения теряются. Монахи и святые для такого ученого или, вернее сказать, только ученного разным мудреным вещам — это уже не люди, а-118-
что-то половинчатое, к невежеству которых можно только снисходить и разве лишь терпеть их в обществе. Подражать же им, во всяком случае, никак нельзя... Но если бы даже человек при свете благодати Божией и познал всю несостоятельность подобных рассуждений, то и тогда труда ему еще много предстоит: ведь худые навыки лежат у него в сердце, и надобно их изгнать. И вот начинается подвиг жестокий, острый, но неминуемый, которого избежать никак нельзя.