Олень, красавец кофейного цвета с белой грудью, не был порождением сна. Наутро я увидел его в корале. Он упрямо уворачивался от загонщиков и ни в какую не желал попадать в «улитку», откуда прямая дорога в ад «накопителя» и в газовую камеру «прививочной». Намявшись накануне в накопителе, я испросил себе лёгкой работы – метить привитых оленей голубой краской на выходе. Рядом со мной, на здоровенной двухсотлитровой бочке из-под бензина, не выпуская изо рта папиросы, сидел почтенный старец Гавриил Афанасьевич и на фанерочке вёл учет оленей каким-то древним колхозно-бухгалтерским способом. Учетная доска была уже почти сплошь покрыта значками, кораль – почти пуст. Десятка четыре оленей еще болталось в нём, и загонщики уже заводили большую сеть, чтобы всех разом пустить в «накопитель». И тут.
Собственно, ничего
– Ебёна мат! – не своим голосом закричал почтенный старец, уворачиваясь от зверя и накатывающей бочки. К счастью, в следующий миг олень уже выдрался на свободу и, раза два раздраженно фыркнув, сделал несколько сильных, нервных махов, а потом перешел на более спокойный шаг.
Почему-то все, кто стали свидетелями этой сцены, облегченно рассмеялись. Наверное, и человек устает от обреченной жестокости Существа. Мы ведь смеялись от радости. Нам радостна была такая смелая и изящная победа зверя над нашими довольно-таки громоздкими ухищрениями. И это было прекрасное чувство. Все-таки человек, даже как Существо, исторгнутое из общности природных собратьев, еще не разучился ценить свободу во всей её нецелесообразности.
Ей-Богу, когда он вырвался, как-то легче стало на душе…
Снова ветер
Было уже почти темно, когда в стороне от дороги мы заметили смирное стадо ездовых быков. Ездовых не отпускают пастись далеко и, следовательно, люди близко, близко еда и тепло.
Балки оленеводов оказались на краю плоского, как стол, плато, с трех сторон круто обрывающегося к реке. Из-за реки нам пришлось сделать крюк минут еще на десять, но странное дело – и чем ближе мы подходили, тем эта странность делалась очевиднее – стойбище выглядело необитаемым. Никого не было на плато. Кораль был пуст. Ни в одном из домиков не было видно ни огонька, ни дыма, вьющегося над трубой. Зачуяв нас, подняли лай собаки, но их гавканье скомкало ветром и унесло – и ни одна дверь не приоткрылась, ни одна железка не брякнула, ничто не отозвалось – хоть бы таящееся, не желающее быть услышанным шевеление разбуженного человека или сдавленный в груди кашель старости.
Только ветер гнал по плато свои табуны. Видны были опрокинутые набок нарты, обвязанные то ли веревками, то ли ремнями, которые ветер трепал, как длинные черные ленты.
Я чувствовал, что Алик и Толик поражены.
Ни один человек не вышел навстречу гостям: да такого просто быть не могло!
– Я все же пойду постучу, – тихо сказал Толик.
– Постучи: Егору, потом Сергею, Вовке Апицыну, – подсказал Алик, но по его голосу было ясно, что он отчаянно не понимает, что происходит.
Толик побежал.
И тут я услышал звуки. Поскольку птица так кричать не могла, я осмелился бы сказать, что это были звуки… музыки. Странной – как если бы вместе и не совсем всклад звучало несколько дудочек довольно низкого тона. Музыка эта слышалась откуда-то со стороны обрыва, может быть, долетала снизу, от реки.
– Слышишь? – спросил я Алика.
– Что?
– Ну, вот эти звуки, как будто флейта или фанфара…
– Нет, не слышу.
Я подождал. Звуки повторились.
– А теперь слышал?
Алик прислушался, потом внимательно взглянул на меня.
Некоторое время звуков не было, но потом музыка зазвучала вновь, особенно громко и чисто. Я отчетливо слышал аккорд возвышенной, печальной, очень красивой музыки.
– Ну, теперь-то ты слышишь?
– Нет, – с изумлением посмотрев на меня, сказал Алик.
К счастью, мы вынуждены были прекратить разговор, потому что прибежал Толик.
– У Егора кто-то есть, но не открывают, у Сергея вообще пусто, у Апицыных не отзываются…
– Послушай, – сказал я, – А эта музыка… Ты слышал там, у обрыва? – Мне было важно узнать, чтобы убедиться, что у меня все в порядке с головой, но Толик поглядел на меня еще более ошарашенно, чем брат.
– Какая музыка?